Перейти к содержимому

История антисемитизма. Эпоха знаний (Часть 1)

Третья часть

РАСИСТСКАЯ РЕАКЦИЯ

I. РАСИСТСКАЯ РЕАКЦИЯ

Пока евреи жили в рамках режима исключений, то по всем законам теологии их рассматривали как полноправных представителей человеческой природы; проклятие, тяготевшее над ними, с точки зрения христианской антропологии было лишь искуплением. Но когда они достигли эмансипации и смогли свободно влиться в большое буржуазное общество, то в терминах новой так называемой научной антропологии это проклятие стало трактоваться как биологическое отличие или биологическая неполноценность, а презираемая каста превратилась в неполноценную расу, как если бы круглый знак или коническая шляпа прошлого отныне были впечатаны, «интериоризированы» в их плоть, как если бы чувствительность Запада не могла обойтись без уверенности в отличиях, которые, после того как видимые знаки, идентифицирующие евреев, исчезли, превратились в невидимую сущность.

Итак, необходимо рассмотреть теоретические основы современного антисемитизма – страсти, которая пренебрегает теологией и ищет свое оправдание в науке. В этой связи прежде всего необходимо бросить взгляд на основные источники «арийского мифа», который в прошлом был предметом обучения в школах и составлял часть интеллектуального багажа образованных людей XIX века.

В каких условиях Европа Эрнеста Ренана и Рихарда Вагнера сделала фантастический выбор в пользу индийской генеалогии? До наступления эпохи научного знания традиции европейских народов соответствовали учению церкви, которая несмотря на некоторую неопределенность в этом вопросе тем не менее приписывала европейцам не вполне четкое «еврейское» происхождение в том смысле, что следовало возводить род человеческий к первоначальной паре – Адаму и Еве, а также отводила ивриту роль всеобщего первоначального языка. Колыбель человеческого рода неизменно помещалась на древнем Востоке, поблизости от Иудеи, там, где когда-то находился райский сад, а также где Ной и три его сына смогли ступить на землю после потопа, т. е. к югу от Кавказа. Обычно считалось, что европейцы произошли от Иафета: так, через образ всеобщего прародителя Адама или Сима, старшего из сыновей Ноя, «еврей» также получал свою древнюю онтогенетическую роль «отца»,

Новый миф об ариях предполагал, и на это следует обратить особое внимание, утрату этого качества, и в этом отношении он также фиксирует или символизирует свержение церковного ига, конец «эпохи веры». Как заметил один современник, «можно сказать, что иудаизм потерял в почитании то, что евреи выиграли в политической свободе» (М. Capefigue, Histoire philosophique des Juifs, Paris, 1833, p. 13.). Более того, новая эра, эпоха знания, вначале прошла через этап деизма; характерно, что идея Индии как колыбели «естественной религии», иначе говоря, рода человеческого, распространилась во второй половине XVIII века даже до открытия родства между европейскими языками и санскритом. К тому же этот факт уже неоднократно отмечался в прошлом, но время еще не пришло, и это открытие вновь погружалось в забвение. Совсем иначе случилось, когда англичанин Уильям Джонс написал в своих «Азиатских исследованиях» о структурном сходстве, которое имелось между санскритом, греческим, латинским, «готским» и «кельтским»; при этом он полагал, что индийскому языку следует приписать примат превосходства, поскольку он обладает «удивительной структурой, более совершенной, чем греческий язык, более богатой, чем латинский, и более изысканной, чем каждый из них». Философия того времени положительно отнеслась к этому рассуждению, которое было развито основателями немецкой индологии братьями Шлегелями. Б 1805 году Фридрих Шлегель писал, что индийский язык «более древний, чем греческий и латинский языки, не говоря о немецком и персидском…». Он добавлял: «Индийский язык отличается глубиной, ясностью, спокойствием и философским направлением». Шлегель также предполагал, что индийский язык был «самым древним из развитых языков», а следовательно, самым близким «к первоначальному языку, из которого произошли все остальные». В том же труде («Исследование по языку и философии индийцев») он предложил термин «арии» для обозначения непобедимых завоевателей, спустившихся с Гималаев, чтобы колонизовать и цивилизовать Европу. Август Вильгельм Шлегель, опираясь на идеи Лейбница о пользе филологии для изучения происхождения народов, также занимался вопросом «о происхождении индусов» и провозгласил превосходство их языка над семитскими языками. В ту же эпоху философ Шеллинг подверг критике недостатки Священного писания, которое, по его мнению, не выдерживало сравнения «в собственно религиозном отношении» со священными книгами индийцев. Столетие спустя исследователь теории Гобино писал: «то было своего рода опьянением, современная цивилизация поверила, что она нашла фамильные ценные бумаги, утраченные много столетий назад, и таким образом родилась арийская теория…» (Ernest Seilliere, Le compte de Gobineau et l’aryanisme historique, Paris, 1903.).

Братья Шлегели и Шеллинг в основном ограничивались еще рамками филологии и философии, и Фридрих Шлегель, так же как до него Гердер, отказывался распространять понятие «расы» на человеческий род, тогда как Шеллинг предлагал использовать его для «деградировавших» неевропейских рас. Но в течение той же первой декады ХIХ века другой немецкий филолог, Й. Хр. Аделунг, опираясь на таких географов, как Паллас, Паув и Циммерман, открыто включил антропологию в свою научную дисциплину, и его комментарии позволяют особенно четко проследить, каким образом на начальном этапе «арийский миф» складывался по образцу «библейского мифа», одновременно стремясь дистанцироваться от него.

В предисловии к своему очерку сравнительной грамматики, знаменитому «Митридату», Аделунг констатирует, что во все времена Азия считалась колыбелью рода человеческого. Но о какой части Азии идет речь? Следует принять во внимание общее мнение ученых, согласно которому «первоначальный народ» мог сложиться только на вершинах гор, откуда воды потопа отступили в первую очередь. Основываясь на этом, Аделунг определяет точное место: речь может идти только о Кашмире, о котором известно, что в нем имеется все великолепие райского сада, как оно описано Моисеем, «все, что только может представить самое развитое воображение как идеал для блаженства всех чувств». Итак, наш автор делает пространное сравнение между райским садом и Кашмиром, к чему он добавляет следующее доказательство: «Даже люди там более совершенны, чем во всех остальных частях Азии; у них полностью отсутствуют монгольские и татарские черты, свойственные тибетцам и китайцам, они обладают самыми прекрасными европейскими формами, а также превосходят всех азиатов интеллектом и духовными качествами». Затем он переходит к истории первой человеческой пары и ее потомства, как он это себе представляет. Из сказанного выше ясно, что Аделунг остается верным христианской антропологии, с которой он расходится только в одном важном пункте: «первоначальная пара» – это больше не библейская пара Адама и Евы, их место жительства было перенесено с Ближнего Востока в Индию, они говорят на арийском языке (само это понятие тогда еще отсутствовало) и «имеют европейские формы».

После Аделунга нам следует уделить немного внимания давно забытому автору, немцу Иоганну-Готтфриду Роде, который также не соглашался с общим мнением, согласно которому колыбель человечества находилась в Месопотамии или на Кавказе. Разрабатывая эту тему, в 1820 году он обратился к Авесте, иначе говоря, к откровению Заратуcтры. Основываясь на описании рая, которое Ормузд дал своему народу (этот рай он ставил на место библейского), он полагал, что обнаружил там географические сведения, позволяющие реконструировать «последовательный путь арийского завоевания». Согласно Роде эта эпопея началась на Памире, а не в Гималаях или Кашмире.

В любом случае все происходит, как если бы Европа, оставаясь пленницей некоторых традиционных представлений, занялась поиском новых предков. Можно заметить сходство этих поисков с деистской полемикой против библейского Иеговы, причем для них было характерно различие, проведенное Роде, между религией Моисея, основывающейся на чудесах, и зороастризмом, который опирается лишь на «внутреннюю силу истины». Однако на всем протяжении первой половины XIX века ученые продолжали измерять историю библейскими мерами. Если не все из них следовали за средневековой хронологией, которая датировала рождение Иисуса 4004 годом от сотворения мира, то все были убеждены, что род человеческий существует лишь несколько тысячелетий. Подобное убеждение, безусловно, задержало рождение археологии (достаточно вспомнить о проблемах Лайеля или Буше де Перта), отсюда же черпали дополнительные аргументы в пользу помещения в Азию колыбели человечества, которое лишь на позднейшем этапе колонизовало Европу.

Для другого пионера индологии ФА Потта было очевидно, что человечество на заре своей истории следовало за солнцем: ex oriente lux («С Востока свет» – парафраза евангельского рассказа о рождении Иисуса. – Прим. ред.), так что Азия была для него площадкой для игр и гимназией для первых физических и духовных упражнений человечества. Но в чем состоит причина миграции в северные страны? Якоб Гримм в своей знаменитой «Истории немецкого языка» говорит, что массы людей пришли в движение «под воздействием непреодолимого инстинкта, причина которого нам неизвестна». Нерешительность ученого мира признать, что родиной европейца могла просто быть Европа, враждебность, с которой встречались все гипотезы такого рода, могут служить еще одним свидетельством парализующего влияния общепринятых идей, даже когда они явно противоречили библейской космогонии.

Более радикальной формой разрыва с библейскими представлениями стали гипотезы полигенеза, вошедшие в моду в эпоху Просвещения. Вслед за Вольтером к ним присоединился Гете, и аргументы, выдвигавшиеся им в защиту этих идей, необычайно четко высвечивают их скрытую «антииудаистскую» мотивацию. В самом деле, Гете обосновывал свои взгляды прежде всего предпочтением, одушевляя природу, считать, что по духу она скорее расточительна, чем экономна:

«Полагают, что природа является исключительно экономной в своих творениях. Я чувствую себя обязанным выступить против этого утверждения. Я заявляю, что, напротив, природа всегда проявляет свою щедрость и даже расточительность. Ее духу будет больше соответствовать допущение, что она одновременно произвела дюжины или даже сотни людей, чем теория, что она скупо породила их от однойединственной пары. Когда сошли воды и высохшая земля покрылась достаточным количеством зелени, наступила эпоха становления человека, и люди появились благодаря всемогуществу Бога повсюду, где позволяли условия местности, сначала, вероятно, в горах…»

Затем Гете выдвинул и другой аргумент, который, несмотря на внешне шутливую форму, открывает нам глубинные мотивы выбора, перед которым в середине XIX века оказалось большинство европейских ученых:

«Верно, что в Священном писании говорится лишь об одной человеческой паре, созданной Господом в шестой день. Но люди, получившие весть и записавшие слова Бога, переданные в Библии, сначала имели дело лишь со своим избранным народом, у которого мы ни в малейшей степени не хотим оспаривать честь происхождения от Адама. Но мы все, а также негры и лапландцы, разумеется, имели других предков: безусловно следует согласиться с тем, что мы во многом отличаемся от настоящих потомков Адама, и они превосходят нас, в частности, в том, что касается денежных вопросов…»

Итак, для Гете было существенным «во многом отличаться от истинных потомков Адама»; эту проблему на самые разные лады трактовали многие авторы, прежде всего немецкие, при обсуждении вопроса о происхождении рода человеческого. Так, весьма разносторонний писатель Клемм, автор «Всеобщей истории культуры», уже в 1843 году проводил различие между активной (мужественной) расой и пассивной (женственной), более примитивной: «Между тем созрела и другая раса на высоких плато вблизи Гималаев… Подобно тому как застывшая земная кора сотрясается и разрывается вулканическими силами, так и мирное первобытное население, распространившееся по земле, было застигнуто в своих спокойных снах героями активной расы, обрушившимися на них… « Здесь уже звучат весьма воинственные ноты, те же самые, что с этого времени будут возникать под пером Вагнера, и которые он разовьет в своей музыке. Но смутное отождествление «молодости» или «агрессивности» с «совершенством» или «ценностью» будет проявляться и у более серьезных ученых. Так, для великого индолога Лассена «арии образуют наиболее организованный, наиболее предприимчивый и наиболее творческий народ; поэтому он более молодой, ибо природа лишь на поздней стадии стала порождать более совершенные виды растений и животных…» Уже в 1845 году Лассен стал противопоставлять в этом смысле ариев семитам:

«Среда кавказских народов мы, разумеется, должны отдать пальму первенства индогерманцам. Мы не думаем, что здесь дело случая, мы полагаем, что это должно вытекать из их превосходящих и более разнообразных талантов. История учит нас, что у семитов отсутствует гармоническое равновесие всех сил души, которое характерно для индогерманцев…»

Основные недостатки семитов заключаются в их полной философской посредственности и их религиозном эгоизме. Таким образом, в 1845 году был заложен последний краеугольный камень мифа, право авторства на который немного позже будет энергично оспаривать у Лассена молодой Ренан, говоря об «ужасающей простоте семитского духа», о «более низком строении человеческой природы» и т. д. (См. Histoire gйnйrale et systиme comparй des langues sйmitiques (1855). Livre I, chap, 1.)

Но были также и черные, т. е. «хамиты». Новая научная антропология оставалась в зависимости от прежней и в одном дополнительном пункте, а именно в той мере, в какой она утверждала деление человеческого рода на три большие расы как отражение мифа о трех сыновьях Ноя. Это наблюдение имеет отношение к работам Кювье; в этой связи интересно отметить, что обычно используемая терминология также остается библейской, поскольку негры и евреи, т. е. низкие расы, характеризуются как «хамиты» и «семиты», что же касается самих европейцев, которые претендуют на благородное происхождение, то в этих работах отвергается вполне логичное наименование «яфетидов» с его библейским духом; они хотят называть себя ариями, без сомнения, потому что предполагается, что этот термин происходит от того же корня, что и слово «честь» (Ehre). Подобные теории распространяются с потрясающей скоростью и немедленно используются в самых разнообразных областях, включая и динамичную сферу религии. В 1853 году Вагнер, этот медиум XIX века, писал, что «первоначальное христианство» было искажено из-за своего смешивания с догмами иудаизма и что «это христианство было лишь ответвлением благородного буддизма».

Можно еще один раз задать себе вопрос, в какой мере, учитывая уровень научных знаний того времени, можно говорить о существовании позитивных данных, подтверждающих великую «арийскую гипотезу». Но мы напрасно станем искать эти данные, поскольку не найдем ничего, кроме открытая семьи индоевропейских языков, «этого открытия нового мира» (Гегель). Даже Кювье проводит разделение на основные расы «по аналогии с языками». Крайне редкими были голоса, возражавшие против этого смешения; напротив, оно лишь усиливается после наполеоновской бури, и вопрос о европейских истоках стал до прихода Дарвина заповедником для филологов, находящихся под «гнетом санскритологии». К тому же самый знаменитый из них оксфордский англогерманец Макс Мюллер сделал употребление термина «арийский» преобладающим в республике ученых. В своих знаменитых лекциях, прочитанных в Королевском институте Лондона в 1859-1861 годах, он описывал триумфальное продвижение ариев к мысу Нордкап и Геркулесовым столпам. Его отступления и предостережения, которые он высказывал с 1872 года, имели гораздо меньший резонанс, и напрасно в конце жизни он заявлял, что в термине «арийская раса» имеется так же мало научного содержания, как и в термине «долихоцефальная грамматика».

Европейский этноцентризм, который начиная с эпохи Просвещения искажал зарождающуюся антропологию, получает мощное развитие в эру романтизма и национализма: он направляет умы ученых и определяет их теории и классификации. Именно в этой обстановке разрабатывается мистическая трихотомия – арий, или настоящий человек, определяется как по отношению к его брату Симу, еврейскому получеловеку-полудемону, так и по отношению к его брату Хаму, черному получеловеку-полузверю. Философы в свою очередь умножают подобные иерархии: даже Гегель, несмотря на весь свой «спиритуализм», отдал этому дань, описывая характер негров. Он утверждал, что «в его характере невозможно найти ничего, что напоминало бы человека»:

«…негр представляет природного человека во всей его дикости и бойкости: чтобы его понять необходимо абстрагироваться от всякого уважения и морали; в его характере невозможно найти ничего, что напоминало бы человека (…) Итак, нефы обладают совершенным презрением к человеку, что составляет их главную сущность в том, что касается права и морали. Бессмертие души также игнорируется…, широко распространено и допустимо поедание человеческой плоти».

Профессиональных ученых не беспокоило бессмертие души, но их суждения о расе Хама были еще более жесткими, если это вообще возможно. Согласно краткому описанию Кювье «негритянская раса находится к югу от Атласа; у нее черный цвет кожи, курчавые волосы, сдавленный череп и приплюснутый нос; скуластая физиономия и толстые губы явно сближают ее с обезьянами; племена, составляющие эту расу, остаются варварами». Великий предшественник теории трансформизма англичанин Лоуренс более подробно останавливался на моральном и интеллектуальном слабоумии негров:

«Они почти повсеместно предаются разврату и отвратительной чувственности, они проявляют грубый эгоизм, безразличие к боли и радости окружающих, нечувствительность к красоте форм порядка и гармонии, почти полное отсутствие того, что мы имеем в виду, когда говорим о возвышенных чувствах, мужественных добродетелях и морали».

Следует ли удивляться, что вскоре понятие «раса» оказалось возведенным в ранг великого двигателя будущего человечества, заменив собой Провидение? Современные историки (особенно занимающиеся историей антропологии), которые попытались найти причины катастрофического смешения рас и языков, истории и антропологии и особенно философии, отягощенной пережитками богословия, и науки, часто ссылаются на программное письмо, адресованное в 1829 году Уильямом Эдвардсом Амедею Тьерри, в котором предлагалось определить, «до какой степени различия между народами, устанавливаемые историком, могут совпадать с теми, что определяет сама природа», а также совместно рассмотреть соответствия между «исторически сложившимися расами и теми, которые признают естественные науки». В это время подобные идеи носились в воздухе, и задолго до историка Тьерри и естествоиспытателя Эдвардса романист Вальтер Скотт давал «расовую» интерпретацию английской истории в свете борьбы между саксами и нормандцами. Таким образом, наука о расах черпала вдохновение в романтических мечтах, и «после битв под Лейпцигом и на Ватерлоо европейская почва порождала все новые расы». Это было самозарождение, причем как можно судить по именам и текстам, которые мы приводили выше, главным местом действия была Германия. Остается добавить, что этот международный научный хор хотя и был подавляющим, но в нем никогда не было единогласия: в качестве диссонирующих голосов можно упомянуть Александра фон Гумбольдта, который, выражая благодарность Гобино за присылку его книги «Исследование о неравенстве человеческих рас», писал ему, что эта книга «даже своим заглавием противоречит моим многолетним убеждениям относительно прискорбного деления на высшие и низшие расы».

II. АНГЛИЯ

Евреи Вальтера Скотта и евреи Дизраэли

Говоря об эмансипации, мы не затронули ситуацию в Англии. В самом деле, с XVIII века евреи находились там в положении, похожем на положение католиков и других нонконформистов, так что ограничения в правах распространялись там лишь на политические и представительские функции. К тому же речь там шла преимущественно о португальских евреях, которые, как мы это видели, уже находились под сильным влиянием западной цивилизации. Основным спорным пунктом была возможность избираться в Палату общин, которую католики получили в 1829 году. Освобождение «папистов» предвещало то же самое и для последователей Моисея, однако в этом случае возникли новые сильные препятствия, так что политическая борьба по этому поводу продолжалась около четверти века.

Можно провести аналогию с Францией, где евреи добились эмансипации по следам протестантов, и эта аналогия прослеживается во множестве деталей: подобно молодому Учредительному собранию 1790 года почтенная Палата общин превратилась в 1854-м в связи с обсуждением еврейского вопроса в арену неслыханных бурь, которые одна английская газета не упустила случая сравнить с «поведением верующих в синагоге, а все знают, что это означает».

При этом, когда в один прекрасный день политические права были евреям предоставлены, они никогда больше в Великобритании не оспаривались; кроме того там не было ничего подобного антисемитским вспышкам и кампаниям, которые бушевали почти везде на европейском континенте во второй половине XIX века. Для Гладстона агитация против евреев на его родине была так же неправдоподобна, как агитация против земного притяжения. Это не означает, что всеобщие предрассудки там испарились: избранный народ возбуждал там такие же беспокойные чувства как и раньше, и соответствующие темы разрабатывались многочисленными публицистами из поколения в поколение, но их сочинения не могли породить политического движения, союзов зашиты или боевых ассоциаций, т. е. никакой коллективной и организованной паники, В связи с этой пассивностью английского антисемитизма говорили о религиозной близости («два народа, воспитанных на Ветхом Завете»), о близости исторической («культ традиции предков»), о сходстве экономической этики («два народа коммерсантов, у которых торговля в почете») и даже об английской идиосинкразии («гордыня» и «заносчивость» Альбиона). В связи с этим последним пунктом можно заметить, что в самом деле навязчивый страх «еврейского завоевания» был несовместим с блистательной уверенностью подданных королевы Виктории, хозяев морей и мировой торговли.

Каково бы ни было значение всех этих факторов, английская оригинальность, часто трактуемая как «филосемитская», проявлялась весьма различными способами. Прежде всего ее необходимо связать с уважением к традиционным иерархиям в стране, население которой никогда не попадало под влияние революционных мифов. В результате британские евреи никогда не проявляли со своей стороны никаких поползновений связать свои политические интересы с «левыми» или с «трудящимися классами». Дизраэли был не единственным еврейским консервативным лидером: в 1868 году из восьми депутатов-евреев, выбранных в Палату общин, трое принадлежали к династии Ротшильдов.

На протяжении XIX века Великобритания многократно брала на себя роль державы, защищающей интересы рассеянного народа. С этой точки зрения следует запомнить 1840 год, поскольку «дамасское дело» (о котором речь пойдет ниже) одновременно возбудило новый рост сознательности среди эмансипированных евреев Европы и символизировало начало отношения покровительства, которое также опиралось на политические расчеты в рамках «восточной политики». Можно сделать аналогичное замечание по поводу различных проектов восстановления еврейского государства, которые обсуждались со времени Кромвеля в полуполитическом, полуэсхатологическом аспектах британскими литераторами, духовенством и даже государственными деятелями. И в каком еще христианском государстве политический деятель мог провозглашать с парламентской трибуны, что евреи – это высшая раса, «природные аристократы», и при этом подобные достаточно провокационные заявления не помешали ему стать премьерминистром и основателем Британской империи? Благодаря Дизраэли, этой неординарной личности, можно, как нам кажется, лучше понять все своеобразие отношений между Англией и евреями.

Мы уже говорили, что по другую сторону Ла-Манша евреи возбуждали те же чувствительные струны, что и в других странах. Для враждебности, презрения и других чувств этого рода, если они не находят внешнего выхода, нет лучшей разрядки, чем художественное творчество: так, несмотря на развитие выразительных средств и литературных стилей, на родине Шекспира образ еврея мало изменился и остается под влиянием грандиозной фигуры Шейлока. Конечно, как и в остальной Европе в конце XVIII века на театральных сценах стал процветать условный образ «хорошего еврея», но этот искусственный дидактический прием использовался лишь второстепенными авторами, забытыми в наши дни.

Великие художники оставались под впечатлением фигуры сурового Венецианского купца, воздействие которой можно видеть у Диккенса в беспричинной зловредности мучителя детей Фейджина; более тонким и замечательным образом трактует еврейскую тему Вальтер Скотт. В его самом популярном романе «Айвенго» евреев представляют Айзек и его дочь Ребекка. Сначала они противостоят различным христианским родам, которые сами вовлечены в светский конфликт, в ходе которого медленно выковывается будущее Англии, поскольку «четырех поколений оказалось недостаточно, чтобы смешать враждебную кровь нормандцев и англосаксов». Враждебную до такой степени, что у конфликтующих родов нет ничего общего, кроме их ненависти к сыновьям Израиля. Но Айзек и Ребекка также совершенно непохожи друг на друга. Не такой мстительный как Шейлок, отец всего лишь презренный трус, тогда как дочь сочетает сияющую красоту с самыми возвышенными добродетелями, а ее совершенство еще сильней подчеркивается испытаниями и несчастьями, на которые ее обрекает Вальтер Скотт.

Подобное распределение, лишь усиливающее свет и тени средневекового образа еврея, как нельзя лучше подходит для романтического воображения и почти немедленно стало литературным штампом: только в течение 1820 года не меньше четырех английских драматургов вывели на сцену героев Айвенго, тогда как во Франции Шатобриан в своем эссе «Вальтер Скотт и евреи» стремится выяснить, «почему у евреев женщины более красивы, чем мужчины». Он находит интересное объяснение этому феномену: Сына Божьего отвергли, пытали и распяли только мужчины, тогда как «женщины Иудеи поверили в Спасителя, полюбили его, последовали за ним, облегчали его страдания».

Подобный взгляд, который находит в евангельском повествовании лишь весьма неудовлетворительное подтверждение, позволяет нам прикоснуться к психологической «эдиповой» сути антисемитизма, для которого только евреи-мужчины опасны и отвратительны. Деспотический отец может быть только мужественным; не имеющая пениса еврейская женщина не несет на себе «расового проклятия», а ее невиновность даже делает ее особенно желанной. В этом смысле Шатобриан выступил в роли интерпретатора христианской традиции, говоря о женщине из Вифании, доброй самарянке, восхитительной Магдалине, благодаря которым «отражение прекрасного луча останется на лице еврейских женщин». Помимо этого красота еврейских женщин, часто называемая божественной, была общепринятой идеей в романтическую эпоху («небесная красота» и «жемчужина Востока», – напишет совершенно серьезно Мишле), тогда как несчастья позволяют еще лучше подчеркнуть ее прелесть оскверненной богини или «сексуального символа». Поверьте нам, что очень редко гремучая смесь религии, эротизма и древнего страха, на которой держится антисемитизм, бывает столь ясно выражена, как это сделано в забытом комментарии автора «Гения христианства».

Чувствительность, которую проявляет Вальтер Скотт к образам такого рода, обнаруживается также в романе «Дочь хирурга». На этот раз действие происходит в современности. Новейшая копия Ребекки, прекрасная и несчастная Цилия Монсада оказывается соблазненной знатным христианином, и ее любовь разрушается фанатичным и жестоким отцом. Она рождает незаконного сына (Ричарда Миддлемаса), который становится повесой, авантюристом и ловеласом. В свою очередь он соблазняет невинную христианку (как если бы он должен был отомстить за поруганную добродетель своей матери), а его порочность еще больше выделяется на фоне добродетели его друга «Адама Харли… который обладает открытостью англичанина древнего англосаксонского происхождения». После того как он причиняет тысячи мучений своим родителям и трогательной Мени Грей, наш мрачный герой оказывается раздавленным слоном, «который сразу кладет конец его жизни и его преступлениям». Выйдя за рамки старого сюжета о преступных и невинных евреях, это повествование оказывается первым в истории уроком о вреде «смешения крови».

С эмансипацией евреев и их доступом в общество еврейская женщина становится своеобразным и в каком-то смысле самостоятельным феноменом европейской культурной жизни. Ее странное очарование проявляется самыми различными способами: в реальной жизни, в Германии или Австрии, она выполняет функцию «акушерки духа», это судьба еврейских дам высшего круга в Берлине и Вене; в промежуточной сфере между реальностью и воображением она блистает на драматической сцене, как божественные Рашель и Сара Бернар во Франции. Наконец, в Англии от Джессики до Ребекки она принимает форму соблазнительного фантома; похоже, что эта градация выстраивается в зависимости от интенсивности реакций, которые возбуждает ее партнер-мужчина и которые варьируются от открытого до латентного антисемитизма.

В 1750 году еврейский коммерсант из Феррары по имени Бенджамин Дизраэли переехал в Лондон, чтобы начать там торговлю кораллами. Его сын Исаак занялся литературой и добился известности благодаря своим эссе и новеллам, некоторые из которых даже были переведены на французский язык. Проявляя все качества образцового джентльмена, Исаак посещал в Лондоне и Париже великих людей своего времени: лорд Байрон и братья Тьерри были в числе его сотрапезников. В Англии крещение не было необходимым «пропуском в европейскую культуру», и когда Исаак Дизраэли порвал с синагогой и в 1817 году крестил своих детей, это произошло из-за разногласий с единоверцами. Это отречение не помешало ему анонимно опубликовать в 1833 году книгу «Гений иудаизма», представлявшую собой защиту и прославление иудаизма, прежде всего испанского; в книге уже заметно влияние новых идей относительно особых «гениев» народов и рас. Этот труд свидетельствовал о глубоком знании еврейской культуры и был немедленно переведен на немецкий язык.

Его сын Бенджамин, родившийся в 1804 году, сначала обучался в английском пансионате, и похоже, что он испытал немало унижений со стороны своих христианских однокашников, тем более что по субботам приходил раввин обучать его закону Моисея. Но вместо того, чтобы завершиться торжественной церемонией «Бар-Мицва», когда ему исполнилось тринадцать лет, его религиозное образование закончилось в 1817 году крещением в англиканскую веру. Можно думать, что едва ли это обстоятельство увеличило его уважение к существующим религиям.

Умный и честолюбивый, он задумал, наподобие еврейского Жюльена Сореля, покорить враждебный мир. Можно представить себе юношу с черными кудрями, очарованного былым величием Израиля и засыпающего вопросами своего отца. По отцовскому примеру он сначала попробовал свои силы в литературе; написанный в 1833 году после путешествия на Восток «Алрой» выражал, как он сам записал в своем дневнике, его «высшую мечту», эту вековую мечту марранов, а именно – восстановление еврейского государства. Но «действительные и реальные» цели этого еврея, обращенного в англиканство, были политическими и светскими. В течение нескольких лет он следовал образу жизни денди по примеру знаменитого Бруммеля и блистал в салонах. Затем он добился избрания в Палату общин. Однако там он сразу же натолкнулся на недоверие и препятствия, неизбежные для человека низкого происхождения, к тому же еврея по рождению; это последнее обстоятельство еще больше усугублялось его фамилией, звучавшей как вызов, и восточной внешностью, не менее странной для старой Англии.

Как правило, специфика происхождения толкала молодых честолюбивых евреев этой эпохи к отрицанию своей «несхожести», которую они стремились свести просто к разнице вероисповедания. Именно поэтому еврейские последователи Сен-Симона во Франции и еврейские активисты «Молодой Германии» стали предшественниками «антирасистов», боровшихся в различных лагерях либеральной ориентации. В Англии либеральный историк Маколей развивал в 1831 году подобные взгляды, выступая за права евреев. Он сравнивал «еврейство» с «рыжими волосами», т. е. с незначительной случайностью при рождении. Неслыханная оригинальность Дизраэли проявилась в том, что он стал играть в противоположную игру, которую можно было затеять лишь в эксцентрической старой Англии: несмотря на обращение в христианство он заявлял о своей принадлежности к избранному народу и на этом основании требовал благоприятного к себе отношения и повышения политической роли своих соплеменников.

После того как он занялся политической деятельностью, Дизраэли изложил свое видение мира, а также свою программу действий в «политической трилогии» (романы: «Конингсби», 1844; «Сибилла», 1845; «Танкред», 1847). Особое положение евреев не имело ничего общего с проблемами английских рабочих или обязанностями церкви, но эти проблемы интересовали его меньше всего. Предварительно он серьезно изучил антропологические теории своего времени, что позволило ему отнести «семитов», т. е. евреев и арабов, к «кавказской расе». Лейтмотивом его трилогии было; «All is race: there is no other truth» («Раса – это все: другой истины не существует»). Как мы уже видели, подобные идеи уже носились в воздухе, но он стал первым англичанином, сделавшим этот подход не только теоретической концепцией, но и краеугольным камнем политической платформы. Вопреки господствующим теориям о германском превосходстве, распространявшимся по ту сторону Ла-Манша Карлейлем и Томасом Арнольдом, согласно Дизраэли именно «семиты» были достойны звания «аристократов от природы». Чтобы увеличить дерзость своих рассуждений, он сделал носителем своих идей «Сидонию» – еврея, чье богатство могло сравниться только с его умом (критики называли его «Дизротшильдом», т. е. Дизраэли-отцом, богатым как Ротшильд). Сидония выступает в роли наставника Конингсби и Танкреда, он открывает этим молодым английским аристократам тайны семитского превосходства, основанного на культе расовой чистоты. Он объясняет это лорду Конингсби следующим образом:

«…дело состоит в том, что невозможно испортить чистую кавказскую расу. Это физиологический факт… В настоящее время, несмотря на века и тысячелетия упадка, еврейский дух оказывает большое влияние на европейские дела. Я не говорю об их законах, которым вы подчиняетесь до сих пор, ни об их литературе, которой пропитаны ваши умы, но о живом иудейском интеллекте, В Европе нет заметного интеллектуального движения, в котором евреи не принимали бы активного участия. Первые иезуиты были евреями; секретная русская дипломатия, вызывающая такое беспокойство в западной Европе, в основном осуществляется евреями; мощная революция, подготавливаемая в настоящее время в Германии, о которой почти ничего не знают в Англии, но которая станет второй и более глубокой Реформой (здесь имеется в виду реформа Лютера. – Прим, ред.), развивается в целом под эгидой евреев, которые монополизировали почти все профессорские кафедры Германии…»

Но Дизраэли не удовлетворялся тем, что заполнял испанские монастыри и немецкие университеты замаскированными евреями, т. е. марранами; он причислял к евреям самых великих исторических деятелей – Канта, Моцарта, даже Наполеона, не говоря о героях второго ранга, таких как Массена или Сульт. Разумеется, подобная мистификация была обоюдоострым оружием, которое могло быть использовано в той же мере и для доказательства возможностей еврейской коррупции: в дальнейшем подобные аргументы будут использоваться антисемитами во всех странах хорошо известным способом, что продолжается и в наши дни – под сурдинку на Западе и с большим шумом в других странах («Пикассо – еврей! Как, вы этого не знаете? Сезанн также был евреем. И Кандинский. Не говоря уже о Шагале, разумеется. Когда Шагал был народным комиссаром в Витебске, он все делал, чтобы помешать обновлению русской живописи, которое началось в XIX веке, он стоял во главе большого заговора!» Эти слова принадлежат представителю «сталинистской оппозиции». (Jean Neuve celle, «Moscou 66»; «France-Sou», 10. 08. 1966.)). С другой стороны, процедура неправомерной натурализации в гораздо более широких масштабах использовалась подголосками пангерманизма, которые присвоили весь пантеон великих от Джотто до Пастера. По всем этим пунктам Дизраэли был первооткрывателем и, возможно, властителем дум.

В «Танкреде», своем лучшем произведении, он заходил еще дальше в провокационных утверждениях, даже не утруждая себя тем, чтобы скрыться за подставным лицом; в этом романе автор от собственного имени прославляет «семитский дух» и насмехается над «цивилизацией франков»:

«… некоторые франки с плоскими носами, напыщенные бурдюки, раздувшиеся от претензий, народ [la race], повидимому, возникший в болотах где-то на севере, среди недавно раскорчеванных лесов, осмеливается говорить о прогрессе!.. Европейцы говорят о прогрессе, потому что благодаря умелому использованию некоторых научных достижений они создали общество, в котором комфорт занял место цивилизации!»

Затем сам Танкред в свою очередь скромно подтверждает, что он происходит «от орды балтийских пиратов», народа [la race], который бы, без сомнения, погиб в междоусобицах, если бы его не просветила «семитская духовность».

Дизраэли проповедовал этот чрезмерный расизм на протяжении всей своей жизни не только в ставших популярными романах, но также и в чисто политической исповеди – «Лорде Джордже Бентинке» (1851); четырнадцатая глава этой книги посвящена апологии евреев. Накануне революции 1848 года будущий лорд Биконсфилд (Дизраэли получил титул графа Биконсфилда в 1876 году. (Прим ред.)) видит в Израиле скрытую эффективную причину подрывных действий в Европе, так что глупые христианские угнетатели должны были винить самих себя в своем непонимании того, что не следовало доводить до отчаяния избранный народ. В самом деле; «Разрушение семитского принципа, искоренение еврейской религии, будь то в форме религии Моисея или христианства, естественное равенство людей и отмена права собственности провозглашаются тайными обществами, образующими временные правительства, причем во главе каждого из них можно найти людей еврейского происхождения. Народ Господа сотрудничает с атеистами; удачливые богачи объединяются с коммунистами; особый, избранный народ протягивает руку отбросам и самым низшим слоям европейского общества! Все это происходит потому, что они хотят разрушить неблагодарное христианство, которое обязано им всем вплоть до собственного названия, и чью тиранию они не могут больше терпеть.

Когда в феврале 1848 года тайные общества застали Европу врасплох, они сами были поражены своим неожиданным успехом. Они не смогли бы воспользоваться этим успехом, если бы у них не было евреев, которые к несчастью на протяжении многих лет были связаны с этими зловредными организациями. Какова бы ни была глупость правительств, политические потрясения не опустошили Европу. Однако энергия и бесконечные ресурсы сыновей Израиля намного затянули эту бесполезную борьбу…» «Тайные общества» и «семитская раса» – эти идеи, высоко ценимые в XIX веке, оказались в результате поддержанными эпигоном марранской иронии. И хотя трудно допустить, что Дизраэли верил во все то, что он писал, тем не менее его апологетика свидетельствует об исключительно сильных страстях, особенно когда в «Танкреде» он бичует слабых и позорных евреев, которые отрекаются от своего происхождения или скрывают его. Искренность Дизраэли еще более очевидна в поразительной речи, в которой он, рискуя своей политической карьерой, потребовал в 1847 году допуска евреев в Палату общин не во имя каких-либо абстрактных принципов терпимости или равенства, а как привилегии, полагающейся народу Господа:

«Каждый божий день вы публично прославляете подвиги еврейских героев, доказательства еврейского усердия, блестящие свидетельства былого еврейского величия. Церковь построила во всех странах здания, посвященные культу, и на каждом алтаре мы найдем таблицы с еврейским законом. По воскресеньям, когда вы славите Господа или когда вы хотите найти утешение в горе, и в том. и в другом случае вы находите то, что вам нужно в стихах еврейских поэтов… Все первые христиане были евреями. Христианская религия вначале исповедовалась людьми, которые до своего обращения были евреями; на первом этапе христианской церкви каждый из тех, чье рвение, энергия или гений способствовали распространению христианской веры, был евреем… »

Когда эти слова вызвали движение возмущения в зале заседаний, Дизраэли пошел еще дальше:

«Именно в соответствии с пылкостью вашей веры вы должны стремиться совершить этот акт справедливости. Если вы не забыли, чем вы обязаны этому народу, если вы признательны ему за его писания, которые на протяжении столетий принесли столько утешения и столько знаний людям, вы получите большое удовлетворение от того, что вы сразу же смогли удовлетворить просьбы тех, кто исповедует эту веру. Но вы остаетесь под влиянием мрачных суеверий, восходящих к самым темным векам истории этой страны. Эта истина не стала очевидной в ходе настоящих дебатов, и несмотря на всю вашу образованность, она не стала ясной и для вас самих. Эти предрассудки продолжают оказывать на вас влияние, чего вы сами не сознаете, подобно тому, как они влияют на других людей в других странах… »

Очевидно, что за некоторыми исключениями английское общественное мнение не принимало иудеоманию Дизраэли. Карлейль возмущался его «еврейской болтовней» и задавал вопрос «как долго Джон Буль будет еще позволять этой бессмысленной обезьяне плясать у себя на животе?» Он также называл его «проклятым старым евреем, который не стоит своего веса в свином сале». Некий Кристофер Норт в ответ на «Конингсби» в 1844 году опубликовал «Анти-Конингсби». В «Панче» Теккерей пародировал его в небольшом шедевре британского юмора под названием «Кодлингсби» (Игра слов, английское слово «codling» имеет значения – «мелкая треска» и «дикое кислое яблоко» (Прим. ред.)). Функции посвящения, которые у Дизраэли исполняет Сидония, здесь принадлежат Мендозе, потомку Ребекки, которая вступила в мезальянс с сэром Уилфридом Айвенго (это единственное «темное пятно на ее гербе»). Мендоза открывает Джоффри де Бульону, маркизу Кодлингсби тайны семитской крови. Все в этом мире вплоть до папы римского являются тайными евреями:

«Давайте говорить тише, сказал Мендоза, провожая его к выходу. До свидания, дорогой Кодлингсби. Его Величество из наших, шепнул он возле двери, как и римский папа… Продолжение его слов перешло в неразборчивый шепот».

В научном мире профессор Роберт Нокс в «Исследовании о влиянии расы на судьбу народов» подверг Дизраэли суровой критике, но при этом дословно пересказывал его учение:

«Раса (т. е. »род, племя, порода» – см. прим. на с. 44) определяет все в делах людских. Это самый замечательный и самый важный по своим последствиям факт, который когда-либо сообщала философия. Раса – это все: литература, наука, искусство, одним словом, цивилизация определяется ею. Однако любовь к истине запрещает мне опровергать романы Дизраэли. Достаточно просто заметить, что в длинном списке знаменитых персонажей, чье еврейское происхождение утверждается г-ном Дизраэли, я не обнаружил ни одной еврейской черты или манеры; следовательно, они не являются евреями и не имеют еврейского происхождения…»

Антитезис стоит самого тезиса, а акценты совершенно те же, что и у современного антисемитизма. В самом деле, в другом месте евреи и автор «Конингсби» вместе подвергаются нападению:

«Но где евреи-крестьяне и евреи-рабочие? Разве они не могут обрабатывать землю? Почему они не любят работать руками? У настоящих евреев нет ни музыкального слуха, ни любви к науке или литературе; они ничего не изобретают; они не занимаются никакими исследованиями; теория «Конингсби» в приложении к подлинным, настоящим евреям не только является вымыслом, она полностью опровергается всей историей».

Однако высшая слава лорда Биконсфидда заставила быстро забыть в Англии полемику по поводу Дизраэли. Его биографы и подпевалы если и не обходят молчанием его расовые теории, то трактуют их как мистификацию или прихоть. Г-н Раймон Метр писал: «Интересно, что большинство критиков подвергают сомнению серьезность и искренность Дизраэли в этом вопросе. Они видят в этом или непоследовательность, иди признак умственного расстройства, или чаще всего мистификацию – «самую необычную шутку, которую Дизраэли когда-либо себе позволял»,

На континенте плохо понимали этот вид юмора. Показательно, что Дизраэли, будучи одним из наиболее ценимых писателей своего времени среди англосаксонских читателей, и которого продолжают читать и поныне, очень мало переводился в Европе, что не мешало тому, что его расовые теории принимались там всерьез в гораздо большей степени, чем в его собственной стране. Пытались даже доказать, что граф де Гобино заимствовал у него основные положения своей политической философии. В самом деле, возможно, что эти два блестящих оратора встречались в Париже в 1841 году, когда Дизраэли посещал братьев Тьерри и Токвиля. «Очерк о неравенстве человеческих рас» был задуман после этого времени, а некоторые описания «рас», содержащиеся там, в том числе «английской» и «еврейской», обладают сильным сходством с соответствующими пассажами политической трилогии Дизраэли.

Однако подобные вопросы о приоритетах и взаимном влиянии очень трудно поддаются решению, особенно когда «идеи, носящиеся в воздухе», возбуждают умы так, как это происходило с идеей политико-расового детерминизма во второй четверти XIX века. Гораздо легче привести примеры того, как в дальнейшем антисемитская и расистская пропаганда использовала идеи, брошенные знаменитым евреем. Во Франции Гужно де Муссо и Эдуард Дрюмон стали его наивными последователями: в книге «Еврей, иудаизм и иудаизация христианских народов» приводятся в переводе многие страницы, принадлежащие Дизраэли, с одобрительными комментариями; в «Еврейской Франции» цитаты из Дизраэли можно обнаружить в тринадцати различных местах, а его положения обсуждаются в связи с проблемой «семитской принадлежности» различных исторических персонажей. Что же касается Наполеона, то Жюль Мишле с одобрением принимал взгляды «остроумного англичанина г-на Дизраэли», которые он подтверждал следующим рассуждением: «Любовь собирать сокровища, многие миллионы, спрятанные в подвалах дворца Тюильри, во всем этом чувствуется марран».

Различные аргументы такого рода повторялись большинством антисемитских французских авторов до 1914 года, особенно если они были англофобами, что чаше всего и имело место. В Германии Людвиг Шеманн (апостол теории Гобино) и Хьюстон Стюарт Чемберлен выступали против великого еврея, который первым объявил жалкой группе «антирасистских» евреев о важности понятия «раса» ; само собой разумеется, что на противоположной стороне гитлеровская пропаганда сделала из него символ еврейского господства в Англии.

Итак, это звучное имя использовалось в самых разных целях, и, разумеется, оно бесчисленными способами возбуждало антисемитские струны за столетие между 1845 и 1945 годами. Подобное действие очень трудно точно измерить, поскольку мы имеем дело с так называемыми невидимыми силами и оккультными влияниями, которые посвященные окружают тайной, но можно думать, что автор «Конингсби» и «Танкреда» послужил скандальным вдохновителем для целых поколений антисемитских мистификаторов, фальсификаторов и фантазеров и что ему так охотно верили и подражали, если не копировали, потому что его впечатляющая карьера, казалось, подтверждала истинность его теорий. Что же касается самих этих теорий, то они, в свою очередь, опираются на его знакомство с традицией марранов, которая в его лице, столь загадочном по распространенному мнению, вспыхнула в последний раз: разве в свое время герцог Наксосский не был для Османской империи тем, кем лорд Биконсфилд стал для Британской империи?

ФРАНЦИЯ

В 1816 году некий современник праздновал наступление новой эры: «Мы видим израильтян рядом с нами; мы с ними разговариваем, они разделяют наши трудности, наши жертвы, наши радости, наши бессонные ночи, наши страхи, наши надежды; почему? Потому что они пользуются теми же правами…» В самом деле, ничто, кроме обветшавших предрассудков, казалось, больше не должно было отделять евреев от христиан. Отныне любые карьеры были для них открыты, и, как отмечал в 1818 году Бенжамен Констан, их уже видели «достойными членами администраций, они больше не избегали военной карьеры, занимались науками и их преподаванием…» В противоположность тому, что происходило на другом берету Рейна, это первое поколение не выдвинуло (возможно, за исключением Рашель) ни одного по-настоящему первостепенного персонажа, но в роли вторых скрипок сыновья Израиля сделали себе имена, как, например, братья Галеви, Леон Гозлан, Александр Вейль; они были в театрах и редакциях, составляли значительную часть движения последователей Сен-Симона, а также в характерной для французского еврейства манере посвящали себя военному делу.

Что же касается второго поколения, то, по мнению Альфреда де Виньи, оно было готово достичь «самых высоких вершин в делах. литературе и особенно в искусствах и музыке». Иными словами, речь идет не только о Ротшильдах и банках. И вот уже поставленная эмансипацией проблема неопределенности определения «израильтян» получила отражение в литературе. В 1840 году некий анонимный автор выражал свои муки, облачив их в форму романтического средневекового нравоучения по моде того времени:

И если, чтобы избежать проклятой участи,
8 отказался от своего изгнанного народа,
То, указывая на меня пальцем, изумленный христианин
Воскликнет про меня: вот обращенный!
(…) И вас удивляет моя чрезмерная печаль?
Евреи, христиане, я вас ненавижу! Проклятье всем вам!

Однако при Реставрации общественное мнение буржуазных и интеллектуальных кругов по поводу евреев, по всей видимости, было благосклонным. Страна, которая стремилась к порядку и законности, опасалась поводов для раздора. Любая несправедливость или дискриминация немедленно наталкивались на бдительных критиков, особенно среди протестантов, богатых, активных и также подвергнувшихся коллективной травме. В связи с обманным крещением некоего еврея проснулся призрак драгонады (Гонения на гугенотов при Людовике XIV (Прим. ред.)); «Разве Нантский эдикт отменен во второй раз, и нам опять суждено увидеть возвращение времени, когда обращаемые… похищали детей протестантов и евреев и отдавали их на воспитание в монастыри?»

Обличая притеснения протестантов в Севеннах, Бенжамен Констан брал под свою защиту и «другую религию, которая подвергается гораздо более жестоким преследованиям уже две тысячи лет и вследствие этого несправедливого проклятия неизбежно впитала ненависть и враждебность к социальному порядку, при котором ее преследовали».

Но отныне у евреев появились свои собственные адвокаты. В своих защитительных речах Адольф Кремье заявлял, что прошло время для прежней ненависти. «Вы уже стали другими, они стали другими, их изменения велики, ваши ничуть не меньше…»

«Посмотрите на эту Францию, родину всех благородных чувств; посмотрите на израильтян, вступивших на самые достойные жизненные пути и для которых характерны все добродетели, которые необходимы добрым гражданам… Пусть же перестанут в этой стране говорить о еврейском народе, если вообще можно рассматривать евреев как отдельный народ, с тех пор как им посчастливилось смешаться с великой семьей французского народа».

Имя Адольфа Кремье символизировало успех эмансипации во Франции. В 1830 году Ганс (берлинский учитель Карла Маркса) заметил не без зависти, что Кремье «блистал благодаря репутации своих знакомых, благодаря своей ловкости и благодаря третьему пункту, который здесь делает ему честь, а именно благодаря тому, что он еврей». «Здесь» означало салон маркиза де Лафайетта, в котором собиралось высшее парижское и международное общество.

Еще более показательным для процесса исчезновения антиеврейских предрассудков среди просвещенных и имущих классов того времени является аргумент, к которому прибегал Виктор Шелъшер, чтобы доказать бессмысленность антинегритянских предрассудков: «У европейцев имеется нечто подобное тому, что существует между нами и нашими наемными слугами, как когда-то между католиками и евреями, как еще и в наши дни между русскими и польскими вельможами и их крепостными».

Справедливо, что новый «пункт чести» в действительности был привилегией сверхбогатых евреев. При этом самые бедные и несчастные из них остаются камнем преткновения при общем входе в общество и народ. Чтобы превратить их в так называемых полезных граждан, в «израильтян», четко организованные при Наполеоне консистории не жалели сил для увеличения числа школ, стипендий и центров обучения. Если сохранялся какой-то аспект, где общины оставались верными обычаям предков, то это была их плутократическая структура: «вольный стрелок» и математик Олри Теркем в 1836 году характеризовал французский иудаизм как «широкую коммерческую конфедерацию по религиозному поводу»:

«Имейте деньги и вы станете нотаблем; золото – вы член совета раввинов; бриллианты – вы в центральном совете…»

Таким образом, высшее руководство французского иудаизма естественно оказалось в руках самого богатого еврея, консула Австрии (он так никогда не натурализовался во Франции) Джеймса де Ротшильда, первого среди равных из пяти знаменитых братьев, «великого раввина правого берега» по Генриху Гейне (Здесь имеется к виду правый берег Сены, т. с. наиболее богатые и аристократические кварталы Парижа (Прим.ред.)) или «последнего первосвященника иудаизма» по выражению другого enfant terrible Александра Вейля.

«Короли евреев и евреи королей» – Ротшильды вначале были придворными евреями Священного союза монархов. Но феномен Ротшильдов – это нечто совсем иное. В эпоху, когда банки, используя общественный кредит, «встали во главе государств» (Стендаль), банк выходцев из гетто Франкфурта во многих случаях оказывался хозяином положения в политической ситуации одновременно с финансовой ситуацией. В Париже дом Ротшильдов «играет гораздо более значительную роль, чем правительства, за исключением английского кабинета» (канцлер Меттерних). «Вице-король и даже король Франции!» – воскликнула жена русского канцлера Нессельроде после обеда у Джеймса де Ротшильда. Со своей стороны финансисты считали, что в Европе крупная операция не имела шансов на успех без поддержки Ротшильдов. Их власть в глазах современников стала «чем-то вроде рока, которого очень трудно избежать». Противники установленного порядка могли отвести душу. Берне стал первым, кто в своих «Письмах из Парижа» иронизировал по поводу этого «еврейского господства»:

«Ротшильд поцеловал руку папе… Наконец, установлен порядок, который был предусмотрен Господом при сотворении мира. Бедный христианин целует папе ноги, а богатый еврей целует ему руку. Если бы Ротшильд добился римского займа под шестьдесят процентов вместо шестидесяти пяти, если бы он смог послать кардиналу, управляющему делами курии, больше, чем десять тысяч дукатов, ему бы позволили обнять папу. Разве не стал бы весь мир счастливей, если бы все короли были низложены, а семья Ротшильдов посажена на трон?»

Эта шутка, удачная или нет, имела право на существование, поскольку Ротшильды прилагали все усилия, чтобы предотвращать бессмысленные бойни. Мир был главным девизом банка: мир, который банку удалось сохранять вплоть до середины столетия благодаря весу всего своего золота и усилиям по «обузданию Европы, чтобы ничто не могло прийти в движение». И если в Европе перестала течь кровь, то оккультная власть этого банка чего-то стоила. Но необходимо признать, что современники не соглашались платить за мир такую цену. В 1842 году Мишле писал: «Таинственный посредник между народами, который говорит на языке, понятном всем, на языке золота, и тем самым заставляет их договориться между собой… Они не догадываются, что, например, в Париже есть десять тысяч человек, готовых умереть за идею…»

Эта знаменитая семья, в одиночестве олицетворявшая пугало, которым раньше размахивали семьи Местров и Арнимов, оправдывала самые мрачные предсказания Баррюэля или мегаломанию Дизраэли. Последователь Фурье Туссенель протестовал: «Не будем благодарить еврея за мир, который он нам дает, если бы он был заинтересован в войне, то началась бы война». Однако если Ротшильды стремились к миру ради успешного ведения своих дел, это стремление соответствовало мирным космополитическим традициям гетто. «Зачем ссориться? Россия далеко…» – наставительно писал в 1829 году Натан из Лондона Соломону в Вену; а Джеймс писал из Парижа в 1830 году: «Мы сделаем невозможное, чтобы сохранить мир…» Мы еще увидим в дальнейшем, каким образом он способствовал сохранению мира в 1840 году во время крупного кризиса на Востоке, и как международному конфликту предшествовала дискуссия о ритуальных преступлениях евреев.

Если тема Ротшильдов вдохновляла целые поколения антисемитских пропагандистов, то крайне интересно, что она оказалась частично или полностью отграниченной от еврейской темы у великих свидетелей этой эпохи. Для Бальзака «хищник» Нусинген, т. е. барон Джеймс прежде всего эльзасец, а его вошедший в поговорку акцент – это немецкий акцент. Гейне не без доли иронии помешал Ротшильдов среди знаменитостей Германии; Стендаль, изображающий барона в образе Левена-отца, полностью лишает его еврейства и приписывает ему наполовину голландское происхождение. В целом Ротшильды казались своим современникам более чужими, чем евреи; можно также утверждать, что они по-своему осуществили желание сторонников эмансипация, видя скорее чужака в еврее, чем еврея в чужаке. Но даже публицисты, выступавшие против Ротшильдов, по-своему отделяли банкиров от сыновей Израиля: памфлетист Матье-Дернвалль писал в своем сочинении «Ротшильд, его слуги и его народ»; «Я ничего не имею против евреев, которых я считаю своими братьями… Я против тех, кого я называю евреями…»

Получается, что под этими покровами древние предрассудки сохранили всю свою энергию, как это доказывают некоторые заметные дела. Если еврей оказывался в центре скандала, этот скандал немедленно становился еврейским, и осуждали всех сыновей Израиля. Именно это произошло в 1832 году, когда арестовали герцогиню де Берри, выданную правительству Луи-Филиппа обращенным евреем Симоном Дейцем. Этого авантюриста рекомендовал герцогине папа, но упреки оказались адресованными синагоге, причем активную роль здесь сыграли Шатобриан и Виктор Гюго. Шатобриан даже обратился к тени Иуды Искариота:

«Пусть потомок такого великого предателя как Искариот, в которого вселился сатана, скажет, сколько сребреников он получил за эту сделку…»

Виктор Гюго использовал более современный образ Вечного жида, так что когда Дейц совершил вероотступничество, то это потому, что он хуже еврея:

«Это даже не еврей! Это грязный язычник, Отступник, выродок и позор мира. Мерзкий изменник, лживый чужеземец (…) Уходи, еще один Вечный жид…»

Со своей стороны Берне отразил эту тему с весьма характерным черным юмором; «Непонятно, почему этот еврей стал католиком, он вполне мог бы стать прохвостом, оставаясь иудеем». Только Александр Дюма отнесся к Дейцу достаточно беспристрастно.

Если происшествие с Дейцем было скорее симптоматичным, то «дамасское дело» 1840 года имело глубокие международные последствия. По историческому стечению обстоятельств сообщество ведущих держав, включая Россию Николая I, взяло тогда под свою защиту евреев, преследуемых агентами французского правительства. Однако отнюдь не было случайным, что это совпадение породило в эпоху всплеска националистических настроений временную несовместимость между евреями и французами.

В 1840 году обострился кризис на Востоке, в ходе которого Франция, покровительствовавшая вице-королю Египта Мехмету Али, вступила в конфликт с остальной Европой, поддерживавшей султана. На фоне крупных событий произошло одно незначительное: в Дамаске, где жило много христиан, в феврале 1840 года таинственно исчез монах-капуцин отец Томас. Французские консулы Ратти-Ментон и Кошле обвинили в этом исчезновении еврейскую общину и организовали преследование старейшин этой общины, обвиненных в ритуальном убийстве. После долгих пыток некоторые умерли, другие отреклись, а третьи дали ложные показания. Оказалось, что двое из этих старейшин были австрийскими подданными. Консулы Австрии Мерлатто и Лаурин попытались вызволить своих соотечественников из беды. С обеих сторон правительства Меттерниха и Тьера встали на сторону собственных представителей, и конфликт превратился в эпизод силового противостояния, в котором против Франции выступили остальные державы. Этот эпизод даже стал своеобразным прологом конфликта. Итак, Европа сосредоточила внимание на событиях в Дамаске: в Сирии представители Англии, Пруссии и России выступили на стороне своих австрийских коллег; в соответствующих столицах начал широко обсуждаться вопрос о человеческих жертвоприношениях, которые якобы предписываются Талмудом.

В Париже Совет министров проявил некоторый интерес к вопросу, входит ли христианская кровь в число ингредиентов для приготовления мацы. Но Тьеру было важно не показывать, что он блефовал, заявляя о своем намерении до конца защищать Мехмета Али, поэтому он поддержал своих консулов. Его главные противники Кремье, Фульд и Ротшильд были заинтересованы совершенно в ином. Документы свидетельствуют о том, что барон Джеймс и его братья испытывали искреннее глубокое беспокойство о судьбе своих сирийских единоверцев. (Эта черта германских «хищников» совершенно ускользнула из поля зрения Бальзака.) В ходе беседы с Джеймсом Тьер отказался идти на уступки. Тогда тот, как он писал своему брату Соломону, решил прибегнуть к «самому мощному здесь средству, а именно к поддержке прессы», но в этот раз попытка не удалась, тем более что в Париже вспыхнула патриотическая лихорадка. Правительственному органу («Le Messager») было поручено опубликовать информацию, что суеверия восточных евреев предписывают совершение ритуальных убийств и что их соплеменникам лучше помолчать. Возможно, сам Тьер верил в это – что он мог знать об иудаизме? В любом случае, он заходил все дальше.

В связи с кризисом на Востоке в целом он писал Гизо: «Нас девять, вы десятый, король одиннадцатый. Нас всех будет достаточно. Не будем бояться и пойдем вместе. Во Франции необыкновенное воодушевление». Что же касается ритуальных убийств, то с высоты парламентской трибуны он бросился в контратаку:

«Вы выступаете от имени евреев, а я говорю от имени одного француза. К тому же, позвольте мне заявить: происходят чрезвычайно почетные для израильтян события. Когда стали известны факты, волнение охватило их всех в Европе, они отнеслись к этому делу очень горячо, со смелостью, которая делает им большую честь в моих глазах. И пусть они мне позволят это сказать, они имеют в этом мире гораздо больше власти, чем сами это признают, в настоящее время они выступают с требованиями, обращенными ко всем иностранным правительствам. Они вкладывают в это дело необыкновенный пыл, страсть, которую невозможно было предполагать. Требуется большая смелость, чтобы министр защищал своего сотрудника, который подвергается таким атакам. Я надеюсь, что мне удалось проявить некоторую твердость в этом деле, и я должен был так поступить».

Некоторое время спустя в Палате пэров Тьер говорил еще более вероломным языком: «Разве я не должен в большей степени доверять слову господина Кошле, чем секте, которую я уважаю за ее энергичные попытки оправдаться, но которая, в конце концов, сама замешана в этом деле?» Поддерживаемая председателем Совета министров и обсуждаемая им на ежедневных пресс-конференциях, эта кровавая басня распространялась во всех газетах на фоне воинственного настроения французов, включая, как сокрушались «Израильские архивы» («Les Archives Israélites»), «даже самых преданных идеям прогресса и либерализма». Что же касается тех, «чьи политические и религиозные взгляды отражали вчерашний день», то они нагнетали обстановку, выдвигая на первый план интересы государства и церкви. «La Gazette de France» писала: «Если хотят, чтобы евреи оказались невиновными, то придется обвинять мусульман и христиан; это печальная альтернатива»; согласно «La Quotidienne» – «их невиновность даже создаст более серьезную проблему; легко обвинять в глупости весь род человеческий, чтобы объяснять его наследственную враждебность против народа торгашей». Так что имелось достаточно причин для обвинения евреев; в Париже было лишь две газеты, выступивших в их защиту – принадлежащий Ротшильдам «Le Journal des abats» и проявившая протестантскую солидарность «L’Espérance».

Напротив, во всех остальных западных странах, в том числе и в Великобритании, что достаточно необычно, общественное мнение, враждебное по отношению к Франции, по одной этой причине выступило на стороне евреев. Они же, стремясь очиститься от грязного подозрения, рассматривали эту проблему только в ее еврейском аспекте, поэтому только они интересовались лишь ее сутью, а не последствиями и политическими эффектами. Это положение вещей показывает, как в борьбе за собственную безопасность и честь они смогли служить делу правды, чему история в Дамаске послужила первым значительным примером,

Впервые объединившись после эмансипации на международном уровне, видные еврейские деятели собрались в Лондоне. Представлявший Францию Кремье воскликнул: «Франция против нас!» Итак, в этих обстоятельствах он чувствовал себя скорее евреем, чем французом, и по крайней мере в этом смысле нападки Тьера попали в цель. Один из видных английских представителей, Бернард ван Овен, предложил, чтобы все раввины Европы принесли торжественную клятву, что еврейская религия не предписывает совершать человеческие жертвоприношения. В конце концов было решено послать к султану и Мехмету Али делегацию в составе Кремье, Моисея Монтефьоре и востоковеда Мунка. Делегация отправилась в путь на борту фрегата, предоставленного в ее распоряжение британским правительством. Но судьба евреев Дамаска оставалась в зависимости от исхода международного кризиса.

Развязка наступила с отставкой Тьера, к которой, по-видимому, имело отношение обращение Джеймса Ротшильда к Луи-Филиппу; рента понизилась, и мир был спасен. Настояли ли Ротшильды на отставке Тьера, облегчив таким образом мирное разрешение конфликта? Содействовали ли они в дальнейшем созыву международной конференции, чтобы перевязать раны, нанесенные французскому самолюбию? Все это область большой истории, которую историки объясняют каждый по-своему, в зависимости от своих концепций и имеющихся в их распоряжении документов. Что же касается еврейской истории, то она зафиксировала, что евреи были реабилитированы после капитуляции Мехмета Али и что в Париже больше не возникал вопрос о «кровавых обрядах Талмуда»; но ситуация была весьма опасной, и интрига, сплетенная безвестным графом де Ратти-Ментоном, послужила отправной точкой для создания международных организаций защиты евреев, начиная с Всеобщего израильского альянса.

Фантомы прошлого: вечные жиды

В 1842 году трое евреев – Кремье, Серфберр и Фульд были избраны в Палату депутатов французскими избирателями. Газета «Израильские архивы» торжествовала: «Кто говорит о распрях? После подобного результата они во Франции больше невозможны, у нас больше нет религиозных различий, наследственной ненависти, верований, которые убивают! Фанатизм лежит в развалинах, преследования умерли, предрассудки лежат без сознания!» В другой статье газета призывала «литературных маршалов, командующих великой армией прессы», навсегда отказаться от прилагательного «еврейский»:

«Не потому, что мы стыдимся нашей веры… – не дай Бог! – но потому, что во Франции в 1842 году эпитет еврей лишено смысла; потому что, как отмечает словарь Академии, слово «еврей» становится все более редким с каждым днем; потому что евреев, чья душа находится в Иерусалиме, а тело во Франции, в наши дни более не существует; потому что на французской земле больше нет еврейского народа…»

«Израильские архивы» обвиняли в сохранении «слова, являющегося постоянным оружием, направленным против нас», романтическое движение и его популярных писателей:

«Каждый из них хотя бы раз в своей жизни стремился сшить себе камзол по средневековой моде, а когда их воображение иссякает, то они на скорую руку сочиняют историю про евреев. Нет ни одного романиста, ни одного начинающего новеллиста, ни одного самого ничтожного фельетониста, у которого в портфеле не было бы фантастической истории о евреях прошлого, рассказа о наших прошлых несчастьях, картины наших наивных преданий. Можно сказать, что со времени нашей великой исторической катастрофы самый ничтожный мазила имеет право на наши руины. Любите ли вы евреев? – этот вопрос можно услышать повсюду. В театре – от Шекспира до Скриба; в романах – от Айвенго до Поль де Кока; в газетах, с тех пор как появились писатели, сочиняющие фельетоны, и публика, готовая проглатывать каждый день по кусочку; наконец, повсюду в этом мире печатных изданий (…) крак! и вам сочиняют образ еврея, как жарят яичницу на сковородке… Да сохранит вас небо от местных разновидностей этих господ!»

Это ценное свидетельство. Но напрасно «Израильские архивы» прилагали все возможные усилия, чтобы «сказать этим писателям, сочиняющим на нас карикатуры, что они искажают наш образ и что они несправедливо наряжают нас в устаревшие лохмотья». По мнению газеты самое худшее еще было впереди, потому что в 1844 году «Le Constitutionnel» начал печатать знаменитого «Вечного жида» Эжена Сю.

Напомним, что сам этот сюжет восходит к средним векам, но народная легенда о вечном жиде получила распространение в Европе в XVI веке, а в начале XIX века она стала общеизвестной и вошла в большую литературу. Гете, Шубарт, A. B. Шлегель, Брентано, Шамиссо, Гуцков в Германии, Байрон, Шелли и Вордсворт в Англии использовали этот сюжет. Во Франции народная версия в форме плача восходит примерно к 1800 году. В 1833 году Эдгар Кине сделал Агасфера символом, прометеевым или фаустовским, что не вполне ясно, трудящегося и страдающего человечества. Сю придал своему персонажу то же значение. «Израильские архивы» могли бы возмутиться, что это означает слишком много чести для их единоверцев; без сомнения, это также было нарушением народного замысла обозначить с помощью мифа «образ еврейского народа, изгнанного от родных очагов за непризнание Христа и с тех пор скитающегося по миру и всегда хранящего, несмотря на преследования, достаточно туго набитый кошелек». Более того, эта легенда соответствует учению церкви в его основных пунктах: понятие вечного свидетельства, которое несет народ-свидетель, а также падение старшего брата, поскольку, скитаясь подобно Каину, вечный жид, как и он, отмечен знаком на лбу.

Оригинальность вечного жида в его литературном варианте состоит в его прогрессистском и революционном аспекте в условиях Июльской монархии. Благородный и универсальный образ Кине вдохновил в конце 1834 года издание газеты того же направления – «Вечный жид, газета», ежемесячное обозрение прогресса. Редакция так объясняла свою позицию в первом номере;

«Вечный жид! Услышав это имя, каждый останавливается и в ужасе склоняется перед величием Господа – ребенок, крестьянин, знатная дама…

Вечный жид, согласно священникам, это еврейский народ, вечно рассеянный среди других народов, но не смешивающийся с ними, не становящийся их братом, одинокий среди народов земли, исполняющий таким образом божественные пророчества и проклятия… По нашему мнению, это путешествующее человечество, это прогресс на марше, вот почему в качестве нашего объединяющего знамени мы выбрали это заглавие, одновременно популярное и символизирующее будущее…»

Таким был вечный жид и согласно Эжену Сю. Этот скромный ремесленник, который обрек всех ремесленников – своих потомков, всех проклятых земли на «вечные муки», был также, как известно, орудием на службе антииезуитской военной машины. По своему успеху этот роман не уступал «Парижским тайнам», что вызвало многочисленные подражания. Прежде всего, это была опубликованная в следующем году «Вечная жидовка» Леона Леспеса, девушка-вамп, у которой при ближайшем рассмотрении не было ничего еврейского, кроме названия. В качестве своего ответа в 1847 году Коллен дю Планси опубликовал «Вечного жида», получившего одобрение архиепископа и отличавшегося яростной неисправимостью, перерезавшего горло христианским детям и разбивавшего черепа первым встречным. В 1848 году появился новый «Вечный жид», периодическое революционное издание, оказавшееся таким же эфемерным, как и его предшественник 1833 года. В том же году вечный жид появился и театре; это был спектакль по роману Эжена Сю в театре «l’Ambigu-Comique»; опера получила своего вечного жида в 1851 году – музыка Галеви, слова Скриба и Сен-Жоржа. Это был злодей, чей внешний вид приводил в «ледяной ужас» его собственного сына:

Агасфер (обращается к своим детям) —
Не бойтесь ничего! Кровь, которую хотят пролить, дети мои, это моя кровь!
Л е о н – Нет, нет! 9 не хочу твоей ужасной помощи!
Это ты навлекаешь несчастья на наши головы! Уходи!
Теодора (обращается к Леону) –
Не будь бесчувственным к его страданию!
Агасфер (с отчаянием) – О, неумолимый рок!
Л е о н – Твое имя, твое проклятое имя приводит меня в ледяной ужас!

Этот еврей мог жить на оперной сцене до дня Страшного суда. В том же году находившийся в брюссельской ссылке Александр Дюма принялся за еще более необычайного вечного жида: это был еврей – «христианин и евангелист… конечно, что-то от Байрона, постоянное успокоение… будущее, мир, каким он станет через тысячу лет – Силоо, второй сын Бога – последний день Земли – первый день планеты, которая придет ей на смену». В общем, галактический вечный жид, но появилось всего два тома вместо предусмотренных двадцати или двадцати пяти, поскольку императорская цензура запретила это издание, которое по замыслу автора должно было стать одновременно всеобщей и сверхъестественной историей человечества.

Эта романтическая напыщенность оставалась тем не менее весьма поверхностной в том смысле, что у великих творцов той эпохи образ еврея в целом был не менее разнообразным или не менее произвольным, чем у ведущих писателей эпохи Просвещения. Так, Виктор Гюго чисто романтического периода проявил себя достаточно жестоким. В одном фрагменте, относящемся к его ранней молодости (1819 г.), ясно ощутимо влияние Вольтера или деистов: массовые убийства, совершаемые крестоносцами, оправдываются не богоубийством, а как «кровавая месть за библейские побоища, совершенные евреями». Однако в заключение молодой Гюго осуждает религиозную вялость своих современников: «Сегодня очень мало евреев, остающихся евреями, очень мало христиан, остающихся христианами. Больше нет презрения, больше нет ненависти, потому что больше нет веры. Огромное несчастье!»

Не следует ли видеть за этим пафосом смутное беспокойство, порожденное в самых разных сферах общества эмансипацией евреев? В дальнейшем Гюго поместит в «Кромвеле» и «Марии Тюдор» евреев, вызывающих достаточно сильное беспокойство. Раввин Манассия бен Исраэль, который договорился о возвращении евреев в Англию, демонстрирует жажду христианской крови: «Какая разница, которая из двух соперничающих сторон потерпит поражение? В любом случае христианская кровь потечет ручьями. По крайней мере я на это надеюсь! В этом вся прелесть заговоров».

Не случайно Кромвель бросает этому раввину в лицо, что он заслуживает обращения «мерзкий еврей и богоубийца». Столь же оправданными представляются зрителю фразы «еврей, который говорит, это уста, которые лгут» и «ложь и воровство – в этом весь еврей!», адресуемые Фабиани еврею Жилъберту в «Марии Тюдор». Но все это были лишь драматические и коммерческие приемы молодых романтиков, и поэт, который, по уверению Дрюмона, «скончался, окруженный евреями», успел в «Торквемаде» (1882 г.) принести публичное покаяние Израилю.

На первый взгляд кажется, что Ламартин противостоял молодому Гюго почти как Руссо противостоял Вольтеру. В своем «Путешествии на Восток» он заявляет о своей любви к евреям, одному из этих «народов духа… которые идеализировали политику и сделали преобладающим в жизни народов божественный принцип», Подобно Руссо, он говорит о своей провиденциальной сионистской надежде:

«Такая страна, вновь заселенная молодым еврейским народом, который будет ее возделывать и орошать своими умелыми руками, страна, оплодотворяемая тропическим солнцем… – такая страна, – говорю я,- уже сегодня станет страной для отдыха, если Судьба вернет ей народ и политику спокойствия и свободы».

Здесь слышны ноты «Савоярского викария», а немного позже Ламартин добавляет к «Жоселину» эпизод с еврейским разносчиком:

«Бедный разносчик умер прошлой ночью. Никто не хотел дать досок на его гроб; Кузнец отказался дать гвозди: «Это еврей, сказал он, пришедший неизвестно откуда, Враг Господа, которого почитают в нашей стране И которого он бы снова оскорбил, если бы тот вернулся…»

Жена еврея и его маленькие дети Напрасно взывали к жалости прохожих».

Священник Жоселин наставляет свою паству: «Я внушил христианам стыд за жестокость их душ». Притча, которую он им рассказывает, возвращает им добрые чувства: «Мораль этой драмы перевернула им душу, и они поторопились на помощь женщине и детям».

Другие авторы не высказывались на тему будущего Израиля, и евреи лишь эпизодически появлялись в их произведениях, что не дает возможности судить об их личных чувствах; возможно, они не имели никаких особых чувств по этому поводу. Так, Альфред де Мюссе представляет в «Зеленом сюртуке» еврейского старьевщика Мюниуса; но этот старый мошенник в свою очередь оказывается обманутым гризеткой Маргаритой и ее друзьями. Аналогичная ситуация и со Стендалем, у которого еврей (Филиппо Эбрео) вначале появляется как человек, рассказывающий автору о своей авантюрной жизни. В этом рассказе обращает на себя внимание замечательное резюме Стендаля:

«Такова жизнь, которую я вел с 1800 по 1814 год. Казалось, на мне было благословение Божие. И еврей обнажил голову с трогательным почтением».

У Жорж Санд можно обнаружить биржевого игрока эпохи Лоу (Лоу (1671-1729) — шотландский финансист, основавший в Париже банк, ставший Королевским банком, а также торговые компании, а затем обанкротившийся. (Прим. ред.)) по имени Самуэль Бурсе, вымышленного племянника знаменитого финансиста Самуэля Бернарда, которого романистка, как и многие поколения историков, ошибочно считала евреем.

В мире Бальзака евреи представлены б изобилии, срисованные с натуры и часто узнаваемые (Нусинген = Ротшильд, Натан = Гозлан, доктор Хальперсон = доктор Корефф или доктор Кноте). Всего их можно насчитать около тридцати. Среди них можно встретить куртизанку «несравненной» красоты, Магуса – ростовщика, торгующего картинами, и Гобсека – просто ростовщика. Но писатель не проявляет против них никакого предубеждения. Иначе обстоит дело с некоторыми другими его персонажами. Леди Дадли, принимая писателя Натана, говорит своей подруге; «Имеются удовольствия, мой ангел, которые стоят нам очень дорого» («Лилия в долине»). Студент Жюст «сказал в 1831 году, что должно случиться, и это действительно случилось: убийства, заговоры, господство евреев» («З. Маркас»). Сам Бальзак отмечал жесткость провинциального остракизма: «Происхождение мадемуазель де Вильнуа и предрассудки, сохраняющиеся в провинции против евреев, не позволяли ей, несмотря на ее состояние и состояние ее опекуна, быть принятой в том эксклюзивном обществе, которое по праву или нет называло себя знатью» («Луи Ламбер»). Высшее парижское общество, как мы уже видели, умело быть не столь приверженным традициям.

У нас был уже повод дважды процитировать Шатобриана. Этот бретонский дворянин питал к евреям стойкую ненависть, иногда радуясь упадку губителей Христа («род человеческий поместил еврейский народ в лазарет, и его карантин, провозглашенный с Голгофы, закончится лишь с концом света»), иногда ревнуя к их процветанию («Счастливые евреи, торговцы распятием, которые сейчас правят христианством… Ах! если бы вы захотели поменяться со мной кожей, если бы я хотя бы мог проникнуть в ваши сейфы и украсть у вас то, что вы награбили у детей, я стал бы самым счастливым из людей»). Противоречие между этими двумя отрывками из «Мемуаров с того света» не могло быть снято иначе, чем путем наделения евреев сверхъестественными способностями. Похоже, что Шатобриан приписывал влиянию Ротшильда крах своей политической карьеры.

Как мы уже говорили, подобные чувства характерны для знати, которая не хотела смириться с новым социальным порядком. У Альфреда де Виньи можно видеть эту кастовую злобу, отягощенную странностями и недостатками его характера и принявшую у этого желчного мыслителя почти навязчивую форму. Если в драматургии его еврей (Самуэль Монтальто из «Маршала д’Анкра», «богатый и скупой, смиренный и неискренний») всего лишь аналог Манассии бен Исраэля Гюго и его бесчисленных конкурентов, то его «Дневник поэта» содержит целый ряд высказываний, свидетельствующих об этой навязчивой идее.

В человеке еврейского происхождения, кем бы он ни был, Виньи постоянно видит сначала еврея и только потом человека. «Гейне – еврей…», затем следует описание этого персонажа, «холодного и злого», который не нравился Виньи (1832). «Спиноза – еврей…», затем следует краткий очерк «системы» его «Этики» (1833). В 1847 году Виньи отмечает «замечательный факт: г-н Хальфен (еврей) назначен мэром второго округа Парижа». «Дневник поэта» исчерпывающе показывает нам, как Виньи воспринимает мир. Это ужасный мир, в котором все меняется от плохого к худшему: «Париж, печальный хаос, с раннего утра наделяет меня печалью, которую он несет в себе, печалью старого города, головы старого социального туловища». «Буржуазия – хозяйка Франции, она владеет ею в длину, ширину и глубину». «Человек вновь превращается в обезьяну». Подобный мир и был уделом графа де Виньи, которого, по его уверениям, «подавляли с самого детства». Странно? Вот ответ: «В моей жизни были тысячи случаев, когда я видел, что знатные люди во Франции подобно цветным в Америке подвергаются преследованиям до двадцатого поколения».

Кроме того этот мир был совершенно еврейским. Размышления по этому поводу, которые сообщает нам Виньи, являются или его частными взглядами, или заметками писателя для будущих произведений, но между взглядами человека и их преображением под пером художника не всегда можно провести границу. К тому же здесь имеется достаточно противоречий, если только речь не идет о постепенной эволюции в течение многих лет. В апреле 1837 года еврей был зачинщиком и главным триумфатором Июльской революции:

«Евреи оплатили Июльскую революцию, потому что им легче манипулировать буржуазией, чем дворянством. – Еврей платит Просперо… Этот еврей красивый, толстый, бледный, счастливый и торжествующий над христианами, которые во всех странах обожают золотого тельца. – В последней главе он рассказывает, что турецкий султан и папа принимают его одинаково хорошо, и что он купил один крест для императора, а другой для короля. – Мир лежит у его ног. – Герцогини оказывают ему почести в своих салонах, когда ему угодно, а христианские бароны смиренно служат ему…»

Двадцать лет спустя, в марте 1856 года этот еврейский триумф описывается в совершенно других тонах:

«Заметка о евреях. – Это восточное и пламенное племя (la race), прямые потомки патриархов, преисполненные всеми древними знаниями и гармонией, обладают высшими способностями, которые ведут их на вершину успеха в делах, литературе и особенно в искусствах и музыке, в большей степени, чем в остальных изящных искусствах. Всего лишь сто тысяч израильтян обосновались среди тридцати шести миллионов французов, но они без конца получают первые призы в лицеях. Четырнадцать из них завоевали первые места в Нормальной школе (Высшая нормальная школа в Париже – одно из самых престижных учебных заведений Франции. (Прим. ред.)). Пришлось сократить число тех, кому разрешается участвовать в конкурсе на публичных экзаменах».

Что касается Виньи как писателя, то в «Дафне», неоконченном произведении, которое, судя по всему, является своеобразным автопортретом, он полностью открывает свои чувства по поводу интересующего нас предмета. Иудео-христианская противоположность обозначается там следующим образом: с одной стороны, другие, неверные, Юлиан Отступник и его языческие или христианские друзья, философ Ливаний (Наставник Иоанна Златоуста в ораторском искусстве. (Прим. ред.)) или Иоанн Златоуст, которые спорят, борются, страдают; с другой стороны, молодой торговец-еврей Иосиф Йехайя, бесстрастный зритель этих диспутов, борьбы и страданий, образ автора или по крайней мере его совести. Иосиф Йехайя не обычный торговец, он запросто посещает императора и не уступает в культурном отношении ему и его придворным; будучи сам философом, он не может «не восхищаться тем, как все изменения среди идолопоклонников неизбежным образом ведут к возрастанию нашего могущества в мире».

На всем протяжении повествования мы встречаем лишь невыразимые чувства, острое беспокойство августейших протагонистов о будущем человечества – будет ли лучше для человечества обратиться в христианство или остаться языческим? – и кажется, что еврей-философ также разделяет эти чувства и заботы. Но в самом конце, когда «глупые и жестокие» христиане убивают язычников и разрушают их храм, Иосиф Йехайя за бесценок выкупает у них сокровища язычников, после чего сбрасывает маску: «На это можно восстановить большую часть Храма Соломона. Так, благодаря нашей настойчивости, наш священный народ выкапывает под ногами всех других народов шахту, полную золота, в которую они попадут, станут нашими жалкими рабами и признают наше вечное господство. Да возрадуется Бог Израиля!..»

Угрозы будущего: социалистические движения

Если Шатобриан и даже Виньи использовали против евреев старые аргументы из католических арсеналов, то в течение первой половины XIX века церковь воздерживалась от ведения кампании против них. Было ли это следствием еще слишком жгучих воспоминаний о Революции и нападках Вольтера? В любом случае почти невозможно встретить представителей духовенства среди антисемитских полемистов того времени. Единственным заметным исключением был итальянский аббат Кьярини, «профессор восточных древностей» в Варшаве, опубликовавший в 1829 году в Париже на средства императора Николая I свою «Теорию иудаизма применительно к реформе израильтян во всех странах Европы». Этот труд, муссировавший старые басни о ритуальных убийствах и отравлении колодцев, вызвал некоторый шум, а «Израильские архивы» включили его автора в число самых крупных клеветников в области истории иудаизма.

В остальном католические специалисты по борьбе с иудаизмом пополняли свои ряды из числа обращенных в христианство евреев, таких, как аббат Драх, братья Ратисбонны или Серфберр де Медельсгейм, чей опус «Кто такие французские евреи» (1842 г.) разошелся в количестве двадцати тысяч экземпляров и, по всей видимости, привлек внимание Виньи. Однако он заслуживает того, чтобы его извлекли из забвения по другой причине. В нем имеются черты, которые характеризуют тогдашнее общество: если верить этому сочинению, то при Июльской монархии еврей мог получить доступ к добродетели и религии, только когда ему удавалось сделать себе состояние:

«…хотя немецкий еврей обычно умирает без покаяния, иногда случается, что он исправляется, особенно если он разбогател. Тогда такие евреи становятся по-настоящему добрыми и благородными: они творят добро, не выставляя его напоказ, живут без роскоши и спеси; они дают своим детям солидное либеральное образование; они являются полезными гражданами, и родина может рассчитывать на них в час опасности; они честны и законопослушны, признают заблуждения своего народа, и поскольку никакой интерес не заставляет их скрывать свои чувства, они признают истину и почти все принимают христианство».

Хорошо понятно, что в эту эпоху крупные антиеврейские кампании начинались совсем в других местах. Но любой проект радикальной реорганизации общества наталкивался на всем протяжении западной истории на различные образы евреев, иногда скрытые под мессианизмом Израиля, чаше стремящиеся превратить еврея в антисимвол. Этот феномен с особой ясностью выступает в случае французских социалистических движений.

Прямой наследник Просвещения, Сен-Симон, видимо, не проявлял личного интереса к этой проблеме, по поводу которой его перо оставило лишь несколько невыразительных строк. Но среди его немногочисленных учеников было два молодых еврея, Леон Галеви и Олинд Родриг, а когда после его смерти сенсимонистское движение стало набирать силу, многочисленные сыновья Израиля оказались в числе его активистов или сочувствующих. Учение, которое рассматривало как достойное занятие торговлю и финансы, имело привлекательность для потомственных специалистов в этих областях, утративших корни в результате эмансипации и, без сомнения, ищущих новые способы социальной интеграции. Этот союз между молодыми евреями и сенсимонизмом нашел свое выражение не только в «филосемитизме» последнего, но и в том, что относилось к эсхатологическим претензиям этой группы, в обращении к Востоку, в поисках «Матери», одновременно всеобщей и еврейской. В результате это способствовало отождествлению в глазах общественного мнения сенсимонистов с евреями, которое базировалось на более глубоком основании.

Известно, чем закончилась сенсимонистская эпопея и как братья Перейры, а также братья Талаботы, Мишель Шевалье и сам глава группы Анфантен нашли свое место в банках и административных советах компаний. В финансовом мире тогда получило распространение высказывание, приводимое Таксилем Делором;

«Вы не добьетесь успеха, сказали одному промышленнику, основавшему крупное предприятие, в вашем административном совете нет евреев. Успокойтесь, ответил тот, у меня есть два сен-симониста».

Другие наблюдатели воспринимали вещи более трагически. Диатриба Капфига в его «Истории крупных финансовых операций» является показательной и по-своему глубокой:

«Зачем это отрицать? Мы живем в сен-симонистском и еврейском обществе. Напрасно пытались избежать этого; все стремится именно туда. Когда магистратура с характерным для нее благородным и святым достоинством приговорила в 1832 году руководителей сен-симонистов (теперь богатых и удостоенных почестей) к исправительной тюрьме, она предупреждала общество о том, что подобные учения делают с миром: семья гибнет, собственность дробится; деревенское население уходит в города, жители мелких городов – в крупные; машины порождают скрытое рабство; железные дороги – монотонное оцепенение, вавилонское существование, где для развлечений есть только наркотический дым нового опиума…»

Было очень много таких напутанных современников, которые считали еврейскими все необратимые изменения современного мира, которые были пророчески указаны Сен-Симоном и его последователями. Другие теоретики социализма, враждебно относящиеся к промышленной революции, более точно выражали народный протест, и под влиянием сектантского соперничества они в своем большинстве были более или менее ярко выраженными антисемитами.

Прежде всего упомянем Шарля Фурье. В сочинениях этого бывшего коммивояжера можно найти обвинения, выдвигавшиеся торговцами XVIII века (См. предыдущий том. «История Антисемитизма. Эпоха веры», с. 381-384.). Его устами с нами говорит самый косный мелкобуржуазный дух, когда Фурье выступает как выразитель взглядов ощутивших угрозу конкурентов в своей «апологии еврея Искариота и шести христиан»:

«Еврей Искариот прибыл во Францию с капиталом в сто тысяч ливров, которые он заработал благодаря своему первому банкротству. Он обосновался в городе, где у него были соперниками шесть уважаемых и известных торговых домов. Чтобы лишить их популярности, Искариот начат с того, что продал все свои товары по себестоимости. Это было верное средство привлечь толпу на свою сторону. Вскоре конкуренты Искариота стали громко возмущаться. Но тот лишь улыбался и продолжал как и раньше продавать товары по себестоимости. Народ был в восторге и кричал: да здравствует конкуренция, да здравствуют евреи, философия и братство. После приезда Искариота упали цены на все товары. Публика говорила торговцам из соперничающих торговых домов: «Господа, это вы настоящие евреи, которые хотят чрезмерно заработать. Искариот – честный человек, ему хватает скромных доходов, потому что у него нет такой роскоши как у вас». Напрасно старые коммерсанты доказывали, что Искариот — это замаскировавшийся мошенник, который рано или поздно организует банкротство, публика обвиняла их в зависти и клевете и все больше и больше вставала на сторону израильтянина…»

Мошенническое банкротство не замедлило произойти, и Искариот скрылся с деньгами в Германии, куда он отправил товары, купленные в кредит. Более того, постепенно он вовлек в свое падение шесть христианских домов, и «таким образом появление одного бродяги или одного еврея оказывается достаточным, чтобы полностью дезорганизовать корпорацию торговцев большого города и принудить честных людей к совершению преступления»,

Следует ли удивляться, что преступника в этой апологии зовут Искариотом? Мы уже говорили, что экономические предубеждения основываются на богословских. Не претендовал ли Фурье (в своем «Ложном предпринимательстве») на то, чтобы стать «выразителем общественных интересов, пришедшим после Иисуса», «пророком, идущим по его следам»?

К тому же этот пророк, находившийся в тесной связи с реальностью, хорошо знал, что во Франции ростовщичеством занимались христиане, «исконные жители страны» по его выражению. Но в его глазах еврейское ростовщичество представляло больше опасности, а еще более пагубной была эмансипация евреев: стоит им только распространиться по Франции, писал он в 1808 году, и страна «станет лишь огромной синагогой, потому что если евреи будут владеть лишь четвертой частью собственности, они будут обладать преобладающим влиянием благодаря своему тайному и нерушимому союзу».

Фурье также писал, что если и существуют честные евреи, то это лишь подчеркивает пороки этой секты. Другим доказательством их низости служил отказ делить с христианами хлеб и соль – ничто не могло сильней шокировать этого любителя вкусно поесть. По этому поводу Фурье приводил следующий анекдот:

«Однажды глава Великого Синедриона был приглашен на обед к великому канцлеру; он ограничился тем, что сидел за столом и пил, но отказался есть какое-либо из блюд, потому что они были приготовлены христианами. От христиан требуется большое терпение, чтобы сносить подобную бесцеремонность, которая символизирует в еврейской религии систему презрения и отвращения к другим сектам. Однако разве та секта, которая желает сохранять ненависть даже за столом своих покровителей, заслуживает этого покровительства? Этот отказ принимать пищу со стороны главы евреев разве не подтверждает подлинность всех гнусностей, в которых их обвиняют, среди которых имеется и принцип, что красть у христианина это не воровство?»

У Фурье практически нет сочинений, в которых бы отсутствовала своя доля нападок на евреев, за исключением его последнего труда «Ложное предпринимательство». Без сомнения, в конце своей жизни он надеялся заинтересовать Ротшильда своими идеями: в любом случае он сравнивал его с Ездрой и Зоровавелем и даже предлагал ему трон Давида:

«Возрождение евреев стало бы прекрасным венцом деятельности господ Ротшильдов, они могут подобно Ездре и Зоровавелю привести евреев в Иерусалим и восстановить там трон Давида и Соломона, чтобы посадить на нем династию Ротшильдов. Это предсказание кажется мечтой, но его очень легко воплотить в жизнь за шесть месяцев при поддержке всех монархов…»

Ученики Фурье не сложили оружия после его смерти. Во время революции 1848 года «La Démocratie pacifique» писала: «Присутствие г-на Кремье в министерстве юстиции представляет серьезную опасность… Израильтяне, являющиеся честными республиканцами, врагами фаворитизма и придворных клик, не обидятся на наши слова: Франция хочет совершить революцию, а не шабаш!» В дальнейшем, во время дела Дрейфуса «La Démocratie pacifique» проявляла яростный антисемитизм. Можно также потревожить тень Достоевского, который после того, как сжег все, чему поклонялся, сохранил от своего фурьеризма лишь юдофобию: в этом отношении пути, ведущие в Дамаск, редко бывают пройдены до конца.

Рассеянные по разным сочинениям у Фурье, антиеврейские нападки были сконцентрированы у его последователя Туссенеля в книге «Евреи, короли эпохи» (1844). Прежде чем его сменила «Еврейская Франция», этот труд был классическим в своем жанре, и Дрюмон мечтал только о том, чтобы достичь его уровня («Памфлет, философское и социальное эссе, труд поэта и мыслителя, замечательная книга Туссенеля; моя единственная цель после долгих лет литературного труда, в чем я открыто признаюсь, состоит н том, чтобы моя книга могла занять место рядом с ею книгой на полках библиотек тех, кто хотел бы понять причины, толкнувшие нашу страну на разрушение и позор».). Его основной исторический интерес состоял в том, чтобы пролить свет на употребление термина «еврей» в эпоху, когда он начинает восприниматься как воинственный клич. Невозможно превзойти Туссенеля в трактовке этой темы: «Я называю презренным именем еврея любого бродячего торговца, любого паразита, не занимающегося производством, живущего за счет труда других… А кто говорит как еврей, говорит как протестант, так что ужасно, что англичане, голландцы, женевцы, которые учатся понимать волю Божью по той же книге, что и евреи, питают по отношению к законам равенства и правам трудящихся то же презрение, что и евреи».

Далее этот круг расширяется и включает вообще всех чужестранцев. Особенно сильно нападая на Англию в связи с торговлей опиумом, Туссенель доходит и до упреков папе, который «хранит молчание. Уже очень давно Бог Евангелия не имеет на земле своего викария! Викарий Христа это старик, берущий в долг у евреев…». Б книге «Евреи, короли эпохи» в целом имеется много глав, в которых евреи вообще не упоминаются.

Более тонким был христианский социалист Пьер Леру, чей труд, опубликованный в 1846 году, также назывался «Евреи, короли эпохи». Под пером Леру еврей становится амбивалентным символом рода человеческого: «Проникая к самым корням всех зол, терзающих человечество во всех его частях, мы должны сказать, что если зло в своей особой форме проявляется именно у этого народа, это не означает, что по данной причине оно специфически присуще этому народу и поражает только его: в разной степени зло поражает всех людей». Леру говорит об «ужасном предрасположении этого народа», но взамен он предвидит для него самое великое будущее: «… мы не всегда будем видеть этот отвратительный образ, который присущ ему сегодня. Он примет более благородный образ, более молодой, улыбающийся; он перестанет походить на еврея Шейлока; и я надеюсь увидеть его возрождение в чертах назарянина, которого иудеи распяли и которого они по-прежнему распинают и сегодня своей биржевой и финансовой активностью». Все эти высказывания, каковы бы ни были цели их авторов, повторяли проповеди народных предсказателей средних веков, нищенствующих монахов или членов еретических братств, которые претендовали на обладание евангельским посланием и подстрекали против ростовщиков-богоубийц христианский народ, жаждавший справедливости. Религиозные основы социалистических движений выступают особенно четко в свете их антиеврейской агитации. Однако времена изменились: антисемитская направленность перестала быть неизбежной; у многих ранних социалистов, таких как Этьенн Кабе, Константен Пекер, Луи Блан и Опост Бланки, она отсутствует. Даже в лоне фурьеристского движения такие активисты, как Виктор Аннекен и Жан Чински, имели смелость встать на защиту евреев. Можно сказать, что антисемитизм индивидуализируется и даже интериоризируется; подобно религии он становится частным делом. Но это дело часто принимает искаженные пропорции, как, например, у Пьера Прудона.

Для этого видного теоретика французского социализма еврей был дурным принципом, сатаной, Ахриманом, и, возможно, он был первым во Франции, кто видел этот принцип воплощенным в расе, а именно в потомках Сима. Вот как он развивал эту концепцию:

«По своему складу еврей не является производителем нигде – ни в сельском хозяйстве, ни в промышленности, ни даже по-настоящему в торговле. Это посредник, при этом всегда мошенник и паразит, который действует в делах, как и в философии,

путем фальшивок, подделок, обмана. Он знает только повышение и понижение курса, риски транспортировок, неопределенность в видах на урожай, случайности спроса и предложения. Его экономическая политика всегда негативна; это дурной принцип, сатана, Ахриман, воплощенные в семитской расе». Если согласно Прудону в современном мире еврей имеет полную свободу, чтобы оказывать свое тлетворное влияние, то это происходит потому, что мир глубоко испорчен. Не случайно этот революционер в своем главном труде («О справедливости…») под заголовком «Декаданс» обвиняет евреев в том, что они «сделали по всей

Европе высшую и низшую буржуазию похожей на себя». Здесь легко узнать аргумент, выдвигавшийся в 1808 году Бональдом, непосредственно у которого, вероятно, Прудон черпал свое вдох новение. Б самом деле, в связи с проблемой декаданса он обращался к Наполеону и Шатобриану, «герою и барду»; но напрасно «Наполеон попытался пробудить религиозное чувство с помощью Конкордата… получилось, что он заставил христианскую душу вернуться в тело неверующего». Еще более бесполезными пред ставляются Прудону при современном положении вещей попыт ки бороться против «властелинов эпохи»; «их высылка сегодня абсолютно ни к чему не приведет». В своем времени Прудон видит многочисленные признаки упадка, среди которых он пере

числяет уменьшение роста призывников и порчу пород лошадей. Эти пессимистические ноты, эти иллюзии и навязчивые идеи – все это уже современный антисемитизм, и в Германии Вагнер скажет то же самое и многое сверх этого. У Прудона следует особо отметить смешение теологии и расизма. Для него евреи поставили себя «вне рода человеческого», отвергнув Христа. Его теология становится менее банальной, когда он противопоставляет (в книге «О справедливости…») еврейский политеизм индогерманскому монотеизму, разве Иегова не называется в Писании «Господом господ» или «Богом воинств»? «Это иерархический политеизм… Монотеизм в настолько малой степени является еврейской или семитской идеей, что можно говорить об отвержении им потомков Сима. Именно это выражается в обращении апостолов к евреям, упорствующим в своем партикуляризме: поскольку вы отвергаете слово Господа, всеобщего Бога, мы уходим к язычникам. Монотеизм является творением индогерманского духа; он мог возникнуть только здесь…»

Таким образом, новая расовая антропология, разработанная преимущественно в Германии, оказалась поставленной на службу глобального видения мира. Прудон еще смягчает свои истинные чувства, поскольку те, что он доверяет своим «Дневникам», не очень годятся для публикации: «Евреи – это антисоциальная, упрямая, дьявольская раса. Они были первыми создателями зловредного суеверия, называемого католицизмом, в котором еврейские элементы ярости и нетерпимости всегда преобладали над другими элементами, греческими, латинскими, варварскими и др., и надолго стали проклятьем рода человеческого… Таким образом влияние еврейских элементов в христианстве объясняется особенностями этого народа – прекрасная тема для исторического исследования». Подобно Вольтеру он забывает свой антиклерикализм, когда сталкивается с евреями: «Когда Кремье говорит с трибуны по какому-то вопросу, к которому прямое или косвенное отношение имеет христианство, он всегда подчеркивает: ваша вера, которая меня не касается; ваш Бог, ваш Христос, ваше Евангелие, ваши братья в Ливане. Так поступают все евреи; они соглашаются с нами по всем пунктам в той мере, в какой они могут извлечь из этого выгоду; но они всегда озабочены тем, чтобы отойти в сторону – они воздерживаются! Я ненавижу этот народ».

После чего Прудон переходит к проблеме женской заработной платы, причем он считает, что она должна быть ниже, чем у мужчин: «И к тому же хорошо, чтобы женщина чувствовала превосходство мужчины и чтобы любовь соединялась у нее с чувством защищенности и преданности ее слабости и очарованию». Но в евреях для него не было никакого очарования: несколько месяцев спустя он набрасывает программу прогрессивных действий, подобную той, которая будет применяться в Европе во второй четверти XX века: «Евреи. Написать статью против этого народа, отравляющего все, проникающего повсюду, но никогда не смешивающегося ни с одним народом. – Требуйте их высылки из Франции за исключением тех, кто женат на француженках. – Запретить синагоги, не допускать их ни к одному делу, наконец, стремиться к запрещению этой религии. Христиан« назвали их богоубийцами не без причины. Еврей – враг человеческого рода. Следует выслать этот народ в Азию или уничтожить его».

Эти приступы ярости Прудона невозможно в полной мере объяснить влиянием Фурье или его распрями с Карлом Марксом, которого он называл «солитером социализма», еще меньше его теологическими занятиями или деревенским происхождением. Возможно, все это сыграло свою роль, накладываясь друг на друга, возможно также, что были правы те историки, которые хотели видеть в этом апостоле средних классов предшественника фашистов (мы не станем вступать в эти дискуссии). Чтобы лучше его понять, необходимо сначала познакомиться с другими объектами его ненависти, а также с другими страхами.

Перечисляя в книге «О справедливости…» признаки упадка во Франции, он включает туда иностранное завоевание: «Пока евреи завладевают банками и кредитной системой, господствуют над мануфактурами и с помощью ипотеки контролируют собственность, армии бельгийских, немецких, английских, швейцарских и испанских рабочих вытесняют в промышленности французских рабочих и уже начали наводнять деревни». Прудон также писал Пьеру Леру: «Я хочу вернуть мой народ в первоначальное состояние, освободить его сразу от всех экзотических религий, от всех чужеродных учреждений. Достаточно долго греки, римляне, варвары, евреи, англичане господствовали над нашим народом (la race)…» Франция французам? Ксенофоб в Прудоне заявляет о себе еще громче в неоконченном произведении «Франция и Рейн», опубликованном посмертно:

«Французская национальность. Захваченная англичанами, немцами, бельгийцами, евреями и т. д. Декларация прав человека, либерализм 1789, 1814, 1830 и 1848 годов оказались выгодными только для иностранцев. Какое дело иностранцам до правительственного деспотизма? Они не относятся к нашей стране; они приезжают сюда только для того, чтобы ее эксплуатировать; поэтому правительство заинтересовано в том, чтобы покровительствовать иностранцам, которые незаметно вытесняют наш народ».

Далее следует план будущей работы: «Несколько энергичных страниц о евреях. – Масонство в Европе. – Народ, неспособный создать самоуправляемое государство, прекрасно справляется с эксплуатацией других народов. Его аналогии – чешские и польские эмигранты, греки и все, занимающиеся бродяжничеством». Эта работа никогда не была написана: мысль написать книгу о древних и современных евреях преследовала Прудона всю жизнь, и в том, что касается антисемитизма, этот человек, который по многим проблемам умел пересматривать свои суждения, всегда сохранял себе верность. Можно было бы также остановиться на Прудоне как противнике протестантства, причем он доходил даже до оправдания отмены Нантского эдикта. Но нашего внимания больше заслуживает его антифеминистский фанатизм.

В книге «О справедливости…» Прудон подвергает нападкам сторонников эмансипации, «которые упорно стараются изменить женщину и сделать ее такой, какой мы ее не хотим (…). Мужчина будет господином, а женщина должна подчиняться. Dura lex sed lex («Закон суров, но это закон»). «Завершенное человеческое существо, соответствующее своему предназначению, это мужчина, который благодаря своей мужественности достигает более высокого уровня мускульного и нервного напряжения, обеспечивающего его сущность и цели и, таким образом, максимальную энергию в труде и битве. Женщина – это уменьшенный вариант мужчины, которой не хватает одного органа, чтобы стать полноценным человеком».

Во что же превратится цивилизация, если это существо, лишенное органа, получит все права? Это будет кастрированный мир, мир евнухов:

«Итак, чтобы поставить [женщин] наравне с нами, необходимо сделать нашу силу и ум бесполезными, остановить прогресс науки, промышленности, труда, помешать человечеству мужественно развивать свое могущество, искалечить его тело и душу, извратить его предназначение, подавить природу, все это для прославления этой маленькой бедной души женщины, которая не способна ни соперничать со своим спутником, ни следовать за ним».

Далее, чтобы защитить мужские привилегии, Прудон обращается к высшим ценностям, каковыми для него являются справедливость, мужественное достоинство и целомудрие:

«Целомудрие является необходимым следствием справедливости, производным мужественного достоинства, принцип которого, как об этом уже говорилось выше, если и присутствует у женщины, то в гораздо более низкой степени. У животных самка ищет самца и подает ему сигнал; следует признать, что у женщин, таких, какими их создала природа и сформировало общество, дело обстоит точно так же. Вся разница между нею и другими самками состоит в том, что у нее течка происходит постоянно, иногда на протяжении всей жизни. Она кокетка, разве этим не все сказано? В полях, в городе, везде, где играют вместе маленькие девочки и мальчики, почти всегда похотливость девочек вызывает холодность мальчиков. Кто среди мужчин обладает наибольшей чувственностью? Те, у кого темперамент ближе всего к женскому». Короче говоря, женщина «бесплодна по природе, инертна, лишена умения и рассудка, справедливости и стыда», она даже является «чем-то промежуточным между ним [мужчиной] и остальной частью царства животных».

Навязчивые идеи о женщинах, навязчивые идеи о евреях: все это заставляет думать, что порабощение одной и изгнание другого имели для Прудона сходное значение, так что по здравом размышлении имеется достаточно оснований, чтобы видеть в этом революционере, отставшем от своего времени, в этом буйном человеке, прототип фашиста XX века.

IV. ГЕРМАНИЯ

Арндт, Ян и германоманы

Культ германской расы, возникший в Германии в начале XIX в стал феноменом, не имевшим аналогий в других странах; среди различных вариантов европейского национализма, которые соперничали в области возбуждения массовой экзальтации, ни один не принял подобную животную форму. Между 1790 и 1815 годами происходит стремительный переход от идеи об особой германской миссии к прославлению немецкого языка, а отсюда и к воспеванию германской крови в рамках партикуляристского «контрмессианизма», формирующегося как реакция на французский мессианистический универсализм. Драма Французской революции стала фундаментальной основой немецкой трагедии XX века, так что в интересующей нас области все или почти было сказано по ту сторону Рейна более чем за сто лет до зарождения гитлеровского движения.

В плане расового антисемитизма навязчивая германская идея чистоты крови ведет к осуждению евреев даже при отсутствии специально против них направленной ненависти. Наряду с интернациональным антисемитизмом, идейное пространство которого наполнено образами евреев, возникает немецкий тип патриота, субъективно ненастроенного антисемитски, но исповедующего расовый миф и поэтому враждебного по отношению к евреям. Этот второй тип впервые заявляет о своем существовании в сочинениях двух крупнейших апостолов германо-христианского расизма Эрнста Морица Арндта и Людвига Фридриха Яна.

Из этой пары Арндт получил более широкую популярность, и именно в нем нацисты видели своего великого идеологического предшественника. В этом они были совершенно правы: при жизни этого человека барон Штейн, чьим секретарем он был, повторял, что «по всей вероятности, Арндт принадлежал к племени краснокожих, поскольку он обладал нюхом охотничьей собаки в том, что касалось чувствительности к различиям по крови». Именно в крови, по мнению Арндта, находились корни превосходства немецкого «светозарного народа» («Lichtvolk»). Для этого набожного лютеранина немецкий народ был единственным обладателем истинной божественной искры. Поэтому на протяжении всей своей жизни он не переставал призывать к борьбе против смешения кровей, или «вырождения», и требовал воздвигнуть непроницаемые преграды между народами, так что нацистские комментаторы даже имели возможность указывать на гораздо большую жесткость и педантичность его подхода по сравнению с гитлеровской доктриной и законодательством.

Арндт отождествлял человеческие расы с народами, в связи с чем он проводил различие между немецкой, французской, итальянской или русской расами и заявлял, что они воспроизводятся таким же образом как различные породы (races) собак или лошадей. Чтобы продемонстрировать негативное воздействие смешения рас, он ссылался на результаты опытов английских скотоводов. По всей видимости, во всем этом можно усматривать некоторые положения антропологии эпохи Просвещения, очень быстро доведенные до крайности в германской атмосфере той эпохи. Однако сам Арндт называл совсем иные источники своей теории. Он говорил, что идея чистоты крови обнаруживается у древних германских племен, описанных Тацитом, а в качестве протестанта, читавшего Ветхий Завет, он также приводил в поддержку своих взглядов Божественный гнев против того, что «сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены» (см. Бытие, 6, 1-6). Таким образом в его глазах потоп был лишь справедливым возмездием за первое «вырождение».

Еврейская кровь, по мнению Арндта, была не лучше и не хуже любой другой чуждой крови. Когда он горячо выступал против допуска в Германию польских евреев, «этой язвы и чумы христиан», он не слишком далеко отходил от взглядов сторонников эмансипации, выражая надежду, что немецкие евреи быстро растворятся после принятия христианства. Арндт писал: «Опыт показывает, что как только они отказываются от своих странных законов и становятся христианами, особенности еврейского характера и склада быстро стираются, и во втором поколении уже с трудом можно узнать семя Авраама».

Бесчисленные варианты идеи германской избранности находят свое выражение у романтиков. Такие поэты, как Новалис и Гельдерлин, по-своему выражают ее, а имена Адама Мюллера, Герреса и его друга Перта напоминают нам, что конфессиональные границы не являлись для нее препятствием. У Фихте эта идея облекается в метафизические одежды, тогда как Фридрих Людвиг Ян придает ей более прямую и грубую форму. Более того, этот проповедник физической культуры смог создать массовое движение и психологические стереотипы, во многих аспектах предвосхищающие нацистские милитаризованные организации.

Подобно Арндту «отец гимнастики» (Turnvater) Ян не был особенно озабочен проблемой «смешения с евреями» несмотря на то, что он являлся сторонником еще более примитивной расовой философии. Но именно он находится у истоков особой авторитарной структуры молодежных немецких ассоциаций и, прежде всего, студенческих обществ (Burschenschaften). Он оставил стойкие следы в европейской истории в самых разных областях. Ему принадлежат такие термины, как Тиrnеп («гимнастика») или Volkstum («народничество»), а также сочетание цветов: красный – черный – золотой – национальные цвета, ставшие официальными в обеих Германиях после 1945 года. Разумеется, его патриотическая программа заходила гораздо дальше. Искусства, литература и даже язык должны были подвергнуться чистке; следовало устранить иностранные имена собственные, включая библейские; для всех событий повседневной жизни, имеющих сколько-нибудь торжественный характер, например, посещение церкви, следовало надевать народные одежды ( Volkstracht) зеленого цвета для маленьких девочек, красного – для девственниц, синего – для замужних женщин, коричневого – для пожилых матрон, оранжевого – для женщин легкого поведения.

В области международной политики его взгляды отличались наивностью: «Существуют границы, или естественные подразделения, которые становятся очевидными при беглом взгляде на географическую карту». Следует упразднить такие наросты, как Португалия, которая является лишь опухолью на теле Испании. Хотя Ян был не единственным европейцем, превозносившим пользу войн, он находил особо сильные аргументы в поддержку этого подхода: на старости лет в 1848 году он называл своих современников «паразитами, порожденными длительным периодом мира, отродьем полностью прогнившей ситуации». Дополним картину его заботливым отношением к животным, которая была характерна и для многих других знаменитых германоманов. Наш герой требовал принятия полицейских мер защиты даже для майских жуков.

Итак, этот «отец гимнастики» был личностью, внушающей беспокойство; историк Трейчке говорил, что он хотел выдворить французов из Германии с помощью отжиманий от пола. Среди воспитываемых им спортсменов он пользовался особым авторитетом. Сразу после установления мира организованные им спортивные общества насчитывали около шести тысяч членов, большинство из них входили в Burschenschaften.

Таким был идол германских гимнастов и студентов, составлявших самую динамичную часть молодежи, которая после 1815 года мечтала об объединении родины и вдохновлялась магическими словами «свобода» и «революция». В Германии этой эпохи университеты, особенно протестантские, являлись основными очагами политической агитации. Но парадокс состоял в том, что программа этих первых немецких революционеров была весьма реакционной. Они были воинствующими шовинистами. Свое вдохновение они черпали в прошлом, каким оно рисовалось им в их воображении, и именно в этом духе они мечтали обновить университетские нравы.

Арндт и Ян независимо друг от друга разработали программы реорганизации студенческих ассоциаций, которые новые Burschenschaften старались воплотить в жизнь. Программа Арндта была более радикальной и более закрытой, поскольку в ней евреям запрещалось вступать в ассоциации. Этот вопрос вызвал большие дискуссии во многих Burschenschaften. По словам Трейчке, их члены «считали, что они составляют новое христианское рыцарство и проявляли по отношению к евреям нетерпимость, напоминавшую об эпохе крестовых походов». В конце концов пришли к соглашению, что каждая ассоциация будет сама решать, какой политики придерживаться. Интересно отметить, что самые динамичные и самые радикальные среди них, как, например, ассоциация университета Гисена, руководителем которой был «немецкий Робеспьер» Карл Фоллен, т. е. те ассоциации, которые мечтали перейти к открытым действиям, настаивали на жизненной важности соблюдения религиозных предписаний и отказывались принимать евреев в свои ряды.

Гораздо легче достигалось единство в области антифранцузских настроений, так что ассоциация Йены, рассматривавшаяся как мать новых корпораций, в своих первых статутах постановила, что эти «вечные враги немецкого народа» никогда не могут быть допущены в ее члены. В этих статутах ничего не говорилось по поводу евреев. Кантианец Й. Фр. Фриз, приглашенный в Йену преподавать философию в 1814 году, имел прочную репутацию ярого противника евреев. Гете писал: «Все евреи дрожат, потому что самый жестокий их враг обосновался в Тюрингии». Фриз добился изменения статутов в желательном смысле.

Ян и Фриз стали главными вдохновителями знаменитого празднества в Вартбурге в октябре 1817 года, в ходе которого одновременно отмечались трехсотлетие реформации и вторая годовщина лейпцигской битвы. По этому случаю в Йену съехались делегации четырнадцати других университетов, в основном протестантских, для учреждения общегерманской ассоциации «Allgemeine deutsche Burschenschaft». После торжественной церемонии, завершившейся богослужением, группа сторонников Яла устроила аутодафе книг и предметов, рассматривавшихся как антинемецкие и реакционные: административные акты соседствовали на этом костре с капральским жезлом, косой парика и «Германоманией», принадлежащей перу некоего Саула Ашера, что не позволяло питать сомнения относительно природы этих первых немецких освободительных чаяний. Ашер писал: «Разумеется, они сожгли мою «Германоманию», потому что я утверждаю в ней, что все люди сделаны из того же материала, что и немцы, и что христианство не является немецкой религией». Это замечание, принадлежащее, кстати, довольно посредственному автору, свидетельствует о функции разрушителей мифов, которую станут осуществлять многие знаменитые его единоверцы по ту сторону Рейна.

Обходные пути экономического антисемитизма

Мы уже видели, что эмансипация евреев в германских государствах была неполной. В некоторых из них положение евреев почти не изменилось, как, например, в Саксонском королевстве, где их число было слишком незначительным, чтобы правительство позаботилось выработать свою позицию по этому вопросу. В результате вплоть до 1848 года положение евреев определялось там древними законами феодального периода. В других государствах случалось, что под вопрос ставились права, пожалованные евреям в 1800-1815 годах. Наиболее известный случаи произошел в Пруссии после восшествия на престол в 1840 году короля Фридриха-Вильгельма IV.

Этот монарх, принимавший в молодости участие в «войне за освобождение», сохранил верность романтическим германо-христианским идеалам своего поколения. Фридрих Карл де Савиньи, знаменитый историк права, на которого была возложена ответственность за политическое образование будущего монарха, мог лишь укрепить его в этих взглядах. Ведь начиная с 1815 года он сравнивал евреев с иностранцами, проживавшими в древнем Риме, и требовал восстановления для них режима исключений. Среди сторонников возвращения к системе гетто значительное место принадлежало мыслителям немецкой исторической школы, к которым Гейне относился с таким же недоверием «как к жандармам и полиции». Вдохновляясь концепциями этого рода, Фридрих-Вильгельм IV среди других мер, которыми было отмечено его восшествие на престол, наградил Яна железным крестом и восстановил старого Арндта на его профессорской кафедре. С другой стороны, он хотел учредить для евреев режим, соответствующий их сверхъестественному предназначению. В результате он решил освободить их от военной службы, окончательно закрыть для них общественные должности и рассматривать их как «изолированный народ», находящийся под особым покровительством. В результате он надеялся «исполнить волю небес и доказать евреям, что на них распространяется его благосклонность». Но еврейские общины упросили короля проявить свою благосклонность иным способом, а их патриотические протесты («Мы перестанем быть настоящими пруссаками, если нас освободят от службы в армии») способствовали тому, что он отказался от своего утопического проекта.

На этом примере хорошо видна шаткость эмансипации евреев в Германии, где всегда сохранялись некоторые антиеврейские ограничения доступа на влиятельные и властные посты. В результате этих ограничений сыновья Израиля оказывались еще более склонными к занятиям, предрасположение к которым определялось их прошлым, чему также способствовали и новые перспективы промышленной революции. Торговля, финансы, свободные профессии стали областями применения их талантов.

В какой мере они способствовали экономическому подъему Германии? Сам факт эмансипации затрудняет ответ на этот вопрос, поскольку для XIX века мы не располагаем административными документами, отражающими деятельность бывшего «еврейского народа». Исчезновение евреев способствовало развитию в Германии исследований такого рода, так что историки наших дней пытаются осветить этот вопрос, цитируя разрозненные факты и называя имена: так, мы узнаем, что, например, в Берлине из пятидесяти двух банковских домов, существовавших в 1807 году, тридцать принадлежали евреям. Также известно, что возглавляемые вездесущими Ротшильдами еврейские банкиры явились главными создателями системы общественного кредита в эпоху, когда складывалась практика государственных займов, а другие выходцы из гетто стали крупнейшими организаторами в новых сферах деятельности, таких как строительство железных дорог или немецкая текстильная промышленность. Один из них, Либерман, мог с гордостью заявить Фридриху-Вильгельму IV, что он «изгнал англичан с континента». В дальнейшем присущий им дух инициативы сотворит чудеса в торговле цветными металлами, в электрической промышленности и в организации больших универсальных магазинов, которые вплоть до 1933 года останутся в Германии еврейской монополией почти на восемьдесят процентов. Горнодобывающая промышленность Верхней Силезии также в значительной степени обязана своим процветанием еврейским предпринимателям. Напротив, промышленная империя Рура с ее сателлитами в Сааре была создана исключительно усилиями христианских металлургических королей, похоже также, что христианской была и химическая промышленность, эта типично «новая» отрасль деловой активности.

Легко привести еще множество подобных примеров, но очень трудно предложить сколько-нибудь убедительное объяснение этих фактов, к тому же подобные рассуждения представляют для нашей темы лишь побочный интерес. Более того, факты этого рода напоминают нам, что в условиях либерального капиталистического режима (называемого его главными хулителями той эпохи «еврейским») религиозная принадлежность ведущих деятелей экономики теряет свое значение, и если некоторые древние специализации сохраняются, то новые, по-видимому, возникают чисто случайно. К тому же следует учесть тенденцию концентрации капитала и расцвета анонимных обществ с их переплетением интересов, так что в конечном счете становится невозможным отличать «еврейские предприятия» от «христианских».

Но на заре промышленной революции в Германии, как и в других странах, может быть, лаже в большей степени, чем в других странах, внеэкономические факторы способствовали тому, что экономическая роль евреев казалась более важной, чем она была на самом деле, в частности их приток в большие города, а в этих городах концентрация в богатых жилых кварталах, где они проявляли известную склонность выставлять напоказ внешние знаки своего процветания – частные особняки, экипажи. Сохранение традиционных занятий лавочников, торговцев вразнос и ростовщиков, еженедельно взимающих процент, действовало в том же направлении, как и новые профессии адвокатов или нотариусов, врачей или аптекарей, которые также умножали число дорогостоящих услуг, оказываемых евреями христианам. Наконец, в XIX веке евреи еще были достаточно многочисленны в деревнях, особенно в Баварии и Вюртемберге, где они выступали в качестве посредников между деревней и городом, всеохватывающим и таинственным, тем самым персонифицируя его господство.

Все эти факторы усиливали впечатление еврейского захвата и господства. В Германии это впечатление имело не столь хрупкие основания, как в других европейских странах. Для начала XX века имеются некоторые статистические данные по этому вопросу, которые, отражая конец определенной линии развития, позволяют составить некоторое впечатление и о ее начале. Эти данные, собранные Вернером Зомбартом, показывают, что евреи, составлявшие около одного процента немецкого населения, в 1900 году занимали двадцать пять процентов мест членов административных советов и четырнадцать процентов мест директоров промышленных и финансовых предприятий.

Есть основания полагать, что некоторые из этих промышленных магнатов предпочли бы удовлетворять свое честолюбие в Генеральном штабе и дипломатическом корпусе или в высших сферах администрации, куда им дорога была закрыта. Их вынужденный уход в область экономики в свою очередь способствовал усилению впечатления, что они достигли своего положения как «евреи», а не как «директора» или «банкиры». Что же касается евреев в целом, то из таблиц, составленных Зомбартом, следовало, что в среднем они были в шесть или семь раз богаче своих соотечественников, иными словами, в их руках было сосредоточено шесть-семь процентов национального богатства.

Таковы полуреальные, полувоображаемые источники экономического антисемитизма. Если этот феномен вообще достоин своего названия, то в новое время он заслуживает его лишь в той мере, в какой евреи превосходят неевреев в качестве финансистов и предпринимателей или в сфере так называемых свободных профессий. Если рассмотреть последовательно европейские регионы, то подобное превосходство обнаруживается прежде всего в ранний период урбанизации в эпоху «начала капитализма», совпавшего с началом еврейской эмансипации. Традиционная зависть христианских цеховых организаций совпала тогда с общим смятением, вызванным освобождением обитателей гетто, в результате чего конкуренция с ними стала еще более пугающей.

Нет никаких сомнений, что именно происки этих организаций находятся у истоков многочисленных антисемитских кампаний, что многие памфлеты были сфабрикованы по их заказу. Однако окутанные тайной интриги и провокации такого рода чрезвычайно трудно обнаружить. Тем не менее антиеврейские беспорядки 1819 года, за которыми последовало полицейское расследование, свидетельствуют об агитации предпринимателей на фоне кризиса, поразившего зарождающуюся немецкую промышленность после установления мира. Имеются данные, что хозяева поили рабочих и подмастерьев и подстрекали их против евреев. По некоторым данным трактирщики даже раздавали оружие; в Вюрцбурге, откуда распространились беспорядки, провокации были столь очевидны, что правительство пригрозило распустить цеховые организации.

Аналогичная ситуация возникает в России спустя столетие. Советский государственный деятель М.И. Калинин оставил описание подобных событий:

«Еврейская семья, лишь недавно вышедшая за стены гетто, естественно оказывается более приспособленной к борьбе за жизнь, чем образованные русские семьи, которые получили свои права не в результате долгой борьбы, а по своеобразному праву первородства. То же самое справедливо и для торговцев. Прежде чем выйти на большую дорогу капиталистической эксплуатации, еврей должен был пройти суровую школу борьбы за существование. Вырваться за пределы гетто могли только те евреи из тысяч мелких лавочников и ремесленников, яростно боровшихся друг с другом за свою клиентуру, которые проявили исключительные способности к обогащению благодаря честным или нечестным способам извлекать выгоду из окружающих обстоятельств. Очевидно, что эти евреи на целую голову превосходили русских купцов, которым не пришлось пройти через такую суровую школу. Поэтому в глазах русского купечества и представителей свободных профессий, в глазах буржуазии в целом, евреи выглядели особенно опасными конкурентами».

Мы уже говорили, что речь здесь идет об общеевропейском феномене, который проявлялся особенно ярко на данной стадии социально-экономического развития. Важно также заметить, что христианские коммерсанты должны были выиграть от исчезновения евреев, тогда как народ от этого только проигрывал. Вспомним, что писал Шарль Фурье:

«Народ был в восторге и кричал: да здравствует конкуренция, да здравствуют евреи, философия и братство. После приезда Искариота упали цены на все товары. Публика говорила торговцам из соперничающих торговых домов: «Господа, это вы настоящие евреи…»

Но этот народ было легко ввести в заблуждение. Поэтому следует внимательней рассмотреть понятие «экономического антисемитизма», этого «социализма для идиотов», как его часто называли, который в наиболее распространенной форме охватывает вожделения и слепую ярость христианских народов в целом.

Какой бы ни была трактовка экономического антисемитизма, «рациональной» (в случае коммерсантов) или «иррациональной» (у их клиентов), корни его остаются в области теологии и питаются только ею, поскольку при отсутствии теологического фактора состоятельные евреи были бы лишь людьми со средствами подобно всем прочим. Уже Бернард Клервосский заметил; «Там, где нет евреев, христиане оказываются гораздо более худшими евреями…» Эта истина, справедливая для отдаленных событий, воспроизводится на протяжении поколений в виде навязчивых повторений. Исторически богословские характеристики евреев предшествовали их экономической специализации и формировали ее, так что совокупный образ, определяемый обоими этими аспектами, продолжал выделять евреев и в рамках нового буржуазного общества. Для антисемитизма именно первая характеристика является определяющей. При этом она крайне изменчива; мы уже видели, а также увидим в дальнейшем, как она может драпироваться и маскироваться, как на Западе евреи, несмотря на свою собственную истину, служат для оправдания иных сталкивающихся и противоречащих друг другу истин. Поэтому история антисемитизма – это прежде всего теологическая история, как бы тесно она ни была переплетена с экономической историей.

Приведем один пример: невозможно отделить чувства французов по поводу гегемонии Ротшильдов от волны эмоций, поднявшейся в связи с дамасским делом, так что подобные страсти из поколения в поколение приводят к тому, что в банкирах еврейского происхождения видят евреев, ставших банкирами. Это постоянное взаимодействие, эта древняя генеалогия еще легче прослеживается в новой Германии: в самом деле, продолжая выступать в качестве опасных конкурентов в области предпринимательства в новом буржуазном и шовинистическом мире, одни из них в качестве идеологов, другие, гораздо более многочисленные, просто из-за своего присутствия и не слишком понимая почему, получили еще более определенный образ врага, причем в соответствии с преобладающими в этом мире убеждениями эта истина оказалась возведенной в ранг высших ценностей. Именно в этом последнем качестве она ляжет тяжелым грузом на будущее Германии. Итак, пришло время перейти к сути нашей проблемы.

Берне и Гейне. Молодая Германия или молодая Палестина?

Лейб Барух, родившийся в 1785 году во Франкфуртском гетто и ставший знаменитым под именем Людвига Берне, был сыном уже эмансипированного придворного еврея, который на старости лет «с удовольствием читал сочинения своего сына, однако предпочел бы, чтобы автором этих текстов был не его сын». Он получил философское образование, был завсегдатаем салона Генриетты Герц в Берлине, посещал курсы лекций Шлейермахера и увлекался германофильскими идеями. Однако в эпоху Великого Синедриона его кумиром стал Наполеон, которого он сравнивал с Моисеем и Христом. Но затем наступило разочарование, и он проникся патриотическим пылом «войн за освобождение». Тем не менее он навсегда сохранил в своем сердце любовь сына Израиля к Франции-освободительнице. Он превозносил дух и таланты немецких евреев и радовался тому, как быстро они прониклись западными идеями и модами. Но вера предков была для него лишь «египетской мумией, которая только кажется живой, но чье тело не поддается тлению». Иначе говоря, он видел будущее для своих собратьев только в лоне возрожденной, свободной и братской Германии. Арндт или Ян также мечтали о возрожденной Германии, но они видели это возрождение совершенно иначе. Такой патриот как Берне мог сражаться лишь в рядах такого лагеря, где не будут подвергать сомнению его достоинства патриота и немца, а за отсутствием такового должен был его основать. Именно таким образом начиная с 1789 года проявлялась специфическая диалектика немецкой истории.

Со своей стороны Берне чистосердечно заявлял о своем убеждении в том, что он был лучшим немецким патриотом, чем другие, именно потому что он родился в гетто. Так, он писал: «Я радуюсь, что я еврей; это делает меня гражданином мира, и мне не надо краснеть, что я немец». Немцам, которых возмущал этот афоризм, он возражал, что они проявляли свою рабскую сущность: «Разве Германия не является европейским гетто? Разве все немцы не носят на шляпах желтые ленты? Вы станете свободными вместе с нами или останетесь в рабстве». Он гордился «божественной милостью» быть евреем: «… я умею ценить незаслуженное счастье быть одновременно немцем и евреем, иметь возможность разделять добродетели немцев, но не их недостатки. Да, поскольку я родился в рабстве, я ценю свободу больше, чем вы. Да, поскольку я с рождения был лишен родины, я приветствую вашу родину более страстно, чем вы сами».

Итак, этот истинный последователь Просвещения не проводил различия между освобождением немцев и эмансипацией евреев, о которых он говорил по всякому поводу и даже без повода, требуя для них «права на ненависть», обличая роковое совпадение иудеофобии с франкофобией, упрекая немцев «в упованиях, как в опере, на общий хор и унисон; в стремлении к немцам Тацита, вышедшим из лесов, с рыжими волосами и голубыми глазами. Смуглые евреи диссонируют…»

Подобная апологетика не могла не приводить в бешенство ярых германоманов. Само собой разумеется, что первой реакцией противников Берне были нападки на евреев. Сам Берне констатировал: «Как только мои враги чувствуют свое поражение от Берне, их якорем спасения становится Барух». В результате он приходил к выводу: «Их всех поражает этот магический еврейский круг, никто не может из него выйти». Этот круг преувеличивал значение Баруха-Берне, делал из его имени символ.

Функция символа, или, точнее, антисимвола, еще более очевидна в случае его великого соперника Генриха Гейне. Возможно, не было другого человека, сумевшего с такой точностью описать и оценить тупики и неожиданности эмансипации. Когда Гейне писал, что «уже в колыбели он обнаружил маршрут всей своей жизни», он в блестящей формуле определил те условия, которые привели Берне и его самого к борьбе в общих рядах и к протестам против одних и тех же несправедливостей. В остальном эти два человека были совершенно непохожи друг на друга: страстная уверенность трибуна противостояла демонической иронии и душевной боли поэта. Гейне часто упрекали в том, что он ничто и никого не принимал всерьез. Но если подойти к этому более внимательно, то по его личной переписке можно увидеть, что единственное исключение он делал для патриархальных старомодных евреев. Он упрекал свое поколение в том, что «у них не хватало сил носить бороду, голодать, ненавидеть и переносить ненависть» по примеру своих предков из гетто, как если бы его завораживали грандиозные родительские образы. Частота обращения к этой теме в письмах, как и в творчестве, позволяет предположить, что его совесть мучил «комплекс предательства», особенно после крещения. Но если Гейне не щадил себе подобных, «дезертиров из старой гвардии Иеговы», в том числе и себя самого (на следующий день после обращения в христианство он воскликнул, что отныне к нему будут питать отвращение как евреи, так и христиане), то основным объектом его таланта пророческого сарказма были немцы, родившиеся в христианских семьях.

Как еврей он не мог не питать глубокой ненависти к последователям культа германской расы, но он отличался от Берне или Ашера своей способностью видеть ясно и далеко, он предчувствовал трагическое завершение этого культа и с особенной остротой предвидел, каким путем пойдет история в XX веке. Он выразил это в своей поэзии, где сатира часто становится оскорбительной. Так, в конце «Зимней сказки» одна богиня дает ему вдохнуть аромат немецкого будущего, и он падает в обморок в эту клоаку; в его очерках контуры этого будущего обретают четкость:

«Христианство в известной степени смягчило воинственный пыл германцев, но оно не смогло его уничтожить; и когда крест, этот талисман, сдерживающий германскую воинственность, разобьется, то вновь выплеснется жестокость старых воинов, бешеное неистовство насильников, которое поэты Севера воспевают и в наши дни. Тогда, а, увы, этот день придет, старые божества войны восстанут из своих легендарных могил и стряхнут со своих глаз пыль веков. Тор поднимет свой гигантский молот и разрушит соборы… Не смейтесь, слыша эти предупреждения, хотя это говорит мечтатель, призывающий вас остерегаться последователей Канта, Фихте и натурфилософии. Не смейтесь над странным поэтом, который ожидает, что в мире вещей произойдет та же революция, которая совершилась в мире духа. Мысль предшествует действию подобно молнии, опережающей гром. По правде говоря, в Германии гром также вполне немецкий, он не слишком расторопный, и его раскаты распространяются довольно медленно; но он грянет, и когда вы услышите грохот, подобного которому никогда не раздавалось в мировой истории, знайте, что немецкая молния наконец ударила в цель. От этого грохота орлы будут гибнуть в полете, а львы в пустынях Африки подожмут хвосты и скроются в своих логовах. В Германии развернется драма, по сравнению с которой Французская революция покажется невинной идиллией. Конечно, сегодня все спокойно, а если вы видите тут и там нескольких слишком активно жестикулирующих немцев, не верьте, что это актеры, которым однажды будет поручено дать представление. Это всего лишь шавки, бегающие по пустой арене, лая и иногда кусаясь перед тем, как на нее вступит отряд гладиаторов, которые будут сражаться насмерть».

Гейне желал своим праправнукам рождаться на свет с очень толстой кожей.

Гейне и Берне вошли в историю немецкой литературы как два лидера движения «Молодая Германия». Другие члены этой группы – Гудков, Лаубе, Винбарг, Мундт – были писателями, чья критика направлялась против моральных и семейных порядков и чьи произведения воспевали «эмансипацию плоти». Почти все они испытали влияние Рахели Варнхаген-Левин, а Мундт даже называл эту еврейку «матерью молодой Германии». Все эти поборники эмансипации были подвергнуты общему осуждению. Критик-германоман Вольфганг Мендель, написавший донос властям на это движение, называл его «Молодой Палестиной», «еврейской республикой порока новой фирмы Гейне и компания». Цензурный указ, согласно которому в 1835 году были запрещены произведения Гуцкова, Винбарга и Мундта, среди прочего ставил им в вину и предположительно израильскую кровь. Таким образом, можно вновь констатировать, что в ходе этих немецких литературно-политических битв вновь приобрело значение еврейское происхождение Гейне и Берне.

Карл Гуцков, самый крупный писатель «Молодой Германии», отмечал, что у них был оглушительный успех среди молодых умов, хотя они не старались нравиться, «они давали пишу уму, но не завоевывали сердца, однако понадобились два еврея, чтобы опровергнуть прежнюю идеологию и развеять все иллюзии». Он заметил также, что «отвращение христиан к евреям – это моральная и физическая идиосинкразия, с которой так же трудно бороться, как с отвращением, которое некоторые люди испытывают к крови или насекомым». Но этот ветеран студенческих корпораций (Burschenschaften) мог бы привести в пример самого себя. Разве он не писал, вступив в конфликт с властями, что «вечный жид» виновен в гораздо худших преступлениях против человечества, чем те, в которых его напрасно обвиняли, а именно – в партикуляристском эгоизме, «нигилистическом материализме» и литературном меркантилизме. Под его пером даже появился термин «ферменты разложения»; этот поборник эмансипации также упрекал евреев, что они «верят в то, что солнце, луна, звезды, все на свете движется и вращается только для эмансипации; Гете, Шиллер, Гердер, Гегель должны оцениваться только в соответствии с тем, что они думали об эмансипации».

Генрих Лаубе вначале проявлял еще больше доброжелательства. В его главном произведении «Молодая Европа» еврей Жоэль сражается за всеобщую свободу, но обнаруживает, что это ему ничего не дает; хотя он и сумел «преодолеть в себе еврея», христиане продолжали его отвергать; в результате он решает «стать евреем» и даже заняться торговлей вразнос. Но в дальнейшем Лаубе, которого Мейербер обвинил в плагиате, также пришел к заключению, что евреи составляют «восточный, совершенно другой народ», чьи «наиболее глубокие принципы существования отталкивают нас самым кричащим образом». Похоже, что он выражал общее убеждение немецкой литературной республики того времени.

В самом деле, едва ли многочисленные немецкие евреи судили себя менее строго, а ведущие фигуры проявляли поистине поражающую изменчивость. Хорошим примером может служить социалист Фердинанд Лассаль, родившийся в еще ортодоксальной семье. Подростком во время дамасского дела он мечтал о том, чтобы стать еврейским мессией-мстителем. «Подлый народ, ты заслуживаешь свою судьбу! Червь, попавший под ноги, старается вывернуться, а ты лишь еще больше пресмыкаешься! Ты не умеешь умирать, разрушать, ты не знаешь, что значит справедливая месть, ты не можешь погибнуть вместе с врагом, поразить его, умирая! Ты рожден для рабства!»

Немного позже он выражал надежду увидеть приближение времени мести и заявлял о своей жажде христианской крови. Однако вскоре он изменил свои стремления и взгляды, а когда его бурная жизнь сделала из него мессию немецкого рабочего класса, казалось, что его ярость обратилась исключительно против евреев; «Я совсем не люблю евреев, я их даже презираю». Карл Маркс, который презирал их еще сильней, тем не менее называл Лассаля «негритянским евреем», т. е. самым худшим. Такие страсти и такое отступничество, увенчанные подобным успехом, могли лишь еще больше выделять и изолировать евреев в Германии, где еврейская исключительность находила обильную пишу в исключительности германской.

Но маршрут мог быть и совсем другим, ведущим от эмансипаторского универсализма к националистическому партикуляризму. Такова была жизнь Мозеса Гесса, «коммунистического раввина», провозвестника Карла Маркса и первого учителя Фридриха Энгельса. Он также придерживался по отношению к евреям господствующих христианских взглядов, оформленных по гегельянской моде. Он писал, что евреи – это бездушные мумии, фантомы, застрявшие в этом мире, и противопоставлял гуманного Бога христиан националистическому Богу Авраама, Исаака и Иакова.

В дальнейшем, переселившись в Париж, Гесс искал там истину в точных науках того времени, углубился в антропологию и, приняв на вооружение понятия ариев и семитов, которые он там обнаружил, отныне решил, что он открыл в «расовой борьбе» первоначальную причину классовой борьбы. Таким образом, стимулируемый духом времени и распространенным антисемитизмом, в конце жизни он стал националистом, «еврейским тевтономаном» по его собственному утверждению. По его мнению, как и по мнению его противников, «раса» определяла сущность евреев. В 1862 году предтеча Маркса проявил себя в своей последней книге «Рим и Иерусалим» теоретиком политического сионизма, предшественником Герцля. Так, путь, пройденный этим Иоанном Крестителем, предвосхищает участь, которую история XX века навяжет немецкому иудаизму.

Крестовый поход атеистов

Размышляя в конце жизни о дерзостях германской философии и приводя себя самого в качестве примера, Гейне предостерегал своих друзей Руге и Маркса, а также Даумера, Фейербаха и Бруно Бауэра против «самообожествления атеистов». В 1840-1850 годах немецкие метафизики открыто ставили Бога под сомнение. По этому пункту «Молодые гегельянцы» выступили через три четверти века после французских материалистов эпохи Просвещения.

Старший из этой пятерки и наименее известный в наши дни Георг-Фридрих Даумер отнюдь не является самым неинтересным из них. Сначала он выступил как философ, но поиски и обширный круг чтения увлекли его на заброшенную тропу, проложенную некогда арабскими мыслителями, упрекавшими христиан в «поедании своего Бога». Подвергавшийся яростным нападкам и провокациям во имя господствующей религии, он пришел к тому, что стал видеть в христианстве братство людоедов. Он полагал, что ему удалось захватить самые последние укрепления христианства в своем труде «Тайны христианской античности» (1847). Уходя еще дальше в прошлое, он пришел к заключению, что Иегова и Молох первоначально составляли одно целое, а пасха была «торжественным праздником, в ходе которого семиты приносили детей в жертву»; но в самые давние времена иудеи очистили свою религию и установили жертвоприношение животных. Однако среди них сохранилась «секта, которая продолжала практиковать древние каннибальские ужасы». Иисус якобы был вождем этой подпольной секты; он не доверял Иуде, поскольку чувствовал, что тот шпионил за ним. Они столкнулись во время тайной вечери, которую Даумер считал людоедской церемонией: «Иисус заявил, что Иуда представляет опасность, потому что он не принимает никакого участия или лишь частичное участие в этом особом ужине. Чтобы испытать чувства и дух ложного апостола следует заставить его отведать блюда, которого тот не хочет, и проглатывает кусок с ужасом и отвращением. После этой сцены Иуда, глубоко потрясенный и оскорбленный, спешит выдать то, что произошло под покровом тайны». Так был пролит свет на самые последние тайны христианства.

Однако Даумер считал себя деистом, занятым поисками истинной религии, а отнюдь не атеистом. Если его атеизм эволюционировал в сторону странной агрессивности, то ее острие всегда направлено на господствующую религию и общество. Похоже, что он подвергал критике евреев только в той мере, в какой этого невозможно было избежать в рамках предприятия такого рода: как можно обличать Иисуса или его апостолов, не показывая зловредности как тех евреев, так и их современных собратьев?

Следует отметить, что если Даумер проводил различие между просвещенными евреями, прототипом которых был Иуда, и евреями-каннибалами, прототипом которых был Иисус, то у него нашлись последователи, которые перевернули эти измышления вверх ногами. Во-первых, это был его ученик Фридрих Вильгельм Гиллани, обвинявший во время дамасского дела в каннибализме всех евреев без исключения. По его мнению этот «молохизм» доказывался как ритуальным убийством Иисуса, так и теми убийствами, которые, как он утверждал, и в современную эпоху продолжали совершать евреи Германии, которые ничего не забыли и ничему не научились. Как можно предоставлять политические права «подобным людям, которые упрямо держатся старых бесчеловечных предрассудков и считают нас нечистыми, подобно рабам и собакам…»

Оказал ли Даумер также влияние на своего друга Людвига Фейербаха, в чьем труде «Сущность христианства» евреи походя обвиняются в своеобразном гастрономическом влечении к Богу? Отметим, что уже отцы церкви говорили о еврейском обжорстве. Как бы там ни было, приведем два отрывка из знаменитой книги Фейербаха:

«Евреи сохранились до наших дней в неприкосновенности. Их принцип, их Бог есть самый практичный в мире принцип – это эгоизм, а по сути, эгоизм в форме религии. Эгоизм – это Бог, который никогда не дает своим служителям впасть в нужду и позор. Эгоизм по сути монотеистичен, поскольку для него существует только одна цель: он сам. Эгоизм объединяет и концентрирует силы человека, он дает ему солидный и мощный принцип практической жизни; но он превращает человека в ограниченное существо, безразличное ко всему, что не приносит ему непосредственной пользы. Поэтому наука и искусство могут возникнуть лишь в лоне политеизма, когда чувства открыты для всего без исключения, что есть в мире доброго и прекрасного, для всего мироздания…»

«Еда является наиболее помпезным действием, посвящением в иудейскую религию. В акте принятия пищи еврей празднует и возобновляет акт творения. Принимая пищу, человек заявляет, что сама по себе природа является ничем. Когда семьдесят мудрецов поднялись на вершину горы вместе с Моисеем, «они видели Бога, и ели, и пили» (Исход, 24, 11. (Прим. ред.)). Вид Высшего существа, похоже, лишь возбудил их аппетит…»

Создается впечатление, что теология основателя атеистического гуманизма опирается в этом аспекте на бессознательную ассоциацию между современными материалистическими обвинениями (еврей – это ограниченное существо, безразличное ко всему, что не представляет для него непосредственной пользы»; вкус выступает здесь в качестве материального чувства) и древним обвинением в богоубийстве или ритуальном убийстве; «они радовались своему Богу, только когда радовались манне» (= опресноки = христианская кровь). Вероятно, можно отнести к реминисценциям древнего устного творчества знаменитую максиму Фейербаха: «Человек есть то, что он ест» («Der Mensch ist, was er isst»). Мы не будем задерживаться на этих бредовых рассуждениях из-за опасности потерять почву под ногами и оказаться увлеченными в глубоководные места. Однако при надлежащей интерпретации они могут прояснить самые тайные каннибальские проекции антисемитского механизма, ср. народное выражение «bouffer du Juif» – «ненавидеть евреев» (букв, «пожирать евреев». – Прим. ред.). Останемся на твердой почве и перейдем к другим крестоносцам атеизма, о которых говорил Гейне.

Арнольд Руге был германоманом и членом студенческой корпорации. Он оказался замешанным в заговоре и провел много лет в заключении. После выхода на свободу в 1833 году он стал гегельянцем. При отсутствии философских талантов он имел легкое перо и способности организатора и вдохновителя. В 1838 году он основал журнал «Hallische Jahrbücher», ставший органом «Молодых гегельянцев», т. е. радикального крыла школы, которая по примеру своего учителя ожидала спасения из Пруссии. Руге писал, что Пруссия «столь глубоко укоренилась в германизме, что по одной этой причине она не может сопротивляться установлению либеральных форм государственности… Только путем реализации всех последствий протестантства и конституционализма Пруссия сможет вместе со [всей] Германией выполнить свою высокую миссию и полностью реализовать концепцию абсолютного государства».

Для Руге, как и для других младогегельянцев, подразумевалось, что подобное государство по примеру философии должно быть атеистическим. Но он был не единственным полемистом такого рода, о которых можно сказать, что они вновь обретали веру, когда речь заходила о евреях, по словам Руге «этих червях в сыре христианства, которые чувствуют себя столь несказанно хорошо в своей шкуре биржевых маклеров, что они ни во что не верят и остаются евреями именно по этой причине». Со своей стороны, Руге верил в философию, которая по его убеждению могла быть только атеистической. Похоже, что он принадлежал к роду атеистов, которые, точно по пословице, «верят в то, что они не верят». С 1850 года он жил в Англии, где продолжал заниматься политической журналистикой; оставив философию, он сделался апологетом объединенной Германии Бисмарка, который назначил ему в 1877 году «почетное содержание» в три тысячи марок в год.

Бруно Бауэр имел философский ум иного калибра. Этот протестантский богослов после долгих размышлений стал гегельянцем и утратил веру. По мнению Альберта Швейцера, предпринятый им критический анализ евангелий остается «самым гениальным и самым полным сводом всех трудностей и проблем, связанных с жизнью Иисуса», из всех, когда-либо составлявшихся. В Берлине 1836-1840 годов Бауэр был душой того самого Doctorenklub, бесспорный любимчик которого носил имя Карл Маркс. Среди различных планов на будущее, которые они вместе составляли в 1841 году, значится и издание журнала под названием «Архивы атеизма». Их дружба прервалась вскоре после возникновения разногласий, которые Маркс обессмертил в «Святом семействе» и «Немецкой идеологии».

В заключение к «Критике истории в синоптических евангелиях» (1841), своему основному труду по библейской критике, Бауэр вернулся к размышлениям по философии истории:
«Древние религии, которые также являются формами отчуждения Я, имели свою прелесть в национальных, семейных и природных чертах; цепи, которыми они сковывали человека, были украшены цветами. Наступила спиритуалистическая абстракция [т. е. христианство]. Этот вампир выпил у смертных всю кровь их жизни и ума до последней капли, затем ему удалось обеднить и иссушить все: природу, изящные искусства, семью, национальность, политическое государство. Я без сил к сопротивлению осталось в одиночестве на развалинах своего мира, и ему потребовалось некоторое время, чтобы начать новое созидание. Это Я было теперь всем и в то же время ничем; оно поглотило старый мир, но оставалось пустым. Оно оказалось вынужденным в свою очередь броситься в объятия универсальной силы, называемой Мессией, которая, по сути, была лишь тем же Я, на которое Я смотрело в зеркало. Я поглотило мир; Мессия также поглотил тварный мир целиком: природу, семью, национальность, изящные искусства, мораль, все оторвалось от реальности и сконцентрировалось в Мессии. Отправной точкой этой эволюции стал иудаизм, в котором не было ни культа Природы, ни культа Искусства…»

Изгнанный после этого со своей кафедры в университете, Бруно Бауэр удвоил свой бойцовский пыл. Его первый удар, «Еврейский вопрос», не был прямым. Возражая против эмансипации евреев, он писал в этом труде, что «его концепция иудаизма покажется еще более жесткой, чем та, которую привыкли обычно находить вплоть до настоящего времени у противников эмансипации». В самом деле, он упрекал евреев за то, что они «свили себе гнездо в щелях и углублениях буржуазного общества», что они сами были творцами своих несчастий, потому что оставались евреями. Он объяснял «стойкость национального еврейского духа» отсутствием способности к историческому развитию, что соответствует совершенно «внеисторическому» характеру этого народа и вызвано его «восточной сущностью». (Здесь видна мысль Гегеля.) Преступление евреев состояло в «непризнании чисто человеческого развитая Истории, развития человеческого сознания». Являясь завершением иудаизма, христианство также подвергается в этой работе критике и переосмыслению в рамках гегельянских категорий:
«Верно, что христианство это завершение иудаизма… Но это завершение, как мы показали выше, в то же время непременно является отрицанием специфически еврейской сущности. Христианские богословы отрицают это отрицание, полное отрицание сущности Ветхого Завета, поскольку они не хотят признать, что в ходе мировой истории откровение в принципе могло развиваться… В любом случае они приходят к еврейскому христианству…»

В конце жизни Бауэр пережил эволюцию, похожую на ту. что произошла с Рюге: бунтарь, о котором Маркс уже в 1845 году сказал, «что его вера в Иегову превратилась в веру в Прусское государство», стал теоретиком немецкого консерватизма и служил при Бисмарке. Однако в том, что касалось вопросов, связанных с евреями и источниками христианства, его теология не претерпела изменений между 1840 и 1880 годами.

Остается еще Карл Маркс, который быстро превзошел своего старшего коллегу, в свою очередь опубликовав «Еврейский вопрос», где испорченный, но все еще «христианский» мир Бауэра становится «еврейским». В этой работе Маркс уже проводит различие между теорией и практикой, опытом (Praxis): «… на практике спиритуалистический эгоизм христиан непременно переходит в материалистический эгоизм евреев». Эта работа разделялась на две части. В теоретической первой части Маркс полемизировал со своим бывшим другом, доказывая, что напрасно пытаться упразднить религию, пока не будет нанесен удар топором по корням общества и государства. Попутно он заявлял, что политическая эмансипация, которую требовали евреи, не была гуманной эмансипацией, поскольку она не обязательно вела к их деиудаизации. Во второй части Маркс с исключительной яростью обличал общество своего времени, которое он рассматривал как совершенно еврейское, поскольку оно было полностью порабощено деньгами. Это показывает, что он использовал термины в их производном или условном значении, проявляя столь же мало интереса к человеческим реалиям приверженцев Моисея, рассеянных по миру, как Рюге и Бауэр, или как Альфонс Туесенель, чья книга «Евреи, короли эпохи» датируется тем же 1844 годом. Из тумана гегельянской диалектики возникают поразительные фразы:

«Не будем искать тайну евреев в их религии, напротив, попробуем найти секрет этой религии в реальных евреях. Каков же мирской фон иудаизма? Практические нужды, личная полезность (…) Еврей, ставший частным лицом – членом буржуазного общества, особым образом представляет иудаизм этого общества… Какова была основа еврейской религии? Практические потребности, эгоизм. Еврейский монотеизм на самом деле представляет собой политеизм всевозможных потребностей, политеизм, который даже отхожие места превращает в объект божественного закона… Деньги являются ревнивым богом Израиля, рядом с которым нет места никаким другим богам. Деньги принижают всех богов человека и превращают их в товар… Торговля – вот истинный бог евреев. Их Бог всего лишь смутный символ торговли… За абстрактной формой еврейской религии содержится презрение к теории, к искусству, к истории, к человеку, понимаемому как самоцель, это точка зрения реальной, осознанной жизни, добродетель корыстолюбца. И даже отношения между мужчиной и женщиной становятся объектом торговли! Женщина превращается в объект спекуляции. Химерическая национальность еврея – это национальность торговца и корыстолюбца. Еврейский закон, лишенный основы и разума, является лишь религиозной карикатурой морали… Еврейское лицемерие, то самое практичное лицемерие, наличие которого в Талмуде доказывал Бауэр, это отношение мира эгоизма к законам, которые правят миром (…). Христианство вышло из иудаизма и кончило возвращением к иудаизму. Христианин – это, по определению, теоретизирующий еврей; еврей – это, соответственно, практичный христианин, а практичный христианин вновь стал евреем… Только тогда иудаизм смог достичь всеобщего (allgemeine) господства (…). Как только обществу удастся ликвидировать эмпирическую сущность иудаизма, прекратить извлечение выгоды из этого положения, еврей не сможет существовать… Социальная эмансипация евреев – это эмансипация общества от иудаизма».

«Еврейский вопрос» был написан Марксом зимой 1843-1844 годов частично в Крейцнахе, частично в Париже. Это был решающий год его жизни, год женитьбы, ссылки и обращения в коммунизм. Это сочинение уже предвосхищает «Немецкую идеологию», которую он позднее назовет «экзаменом философской совести», В своем пророческом гневе он бичевал мир своего времени, пользуясь терминологией, созданной этим миром; можно предполагать, что евреи, которых он знал лишь на примере нескольких буржуа, казались ему столь же достойными осуждения, как весь этот мир. Темой этого сочинения, логикой его построения и даже заглавием Маркс был обязан Бауэру, которого он старался превзойти в полемическом запале. Кроме того он с еще большей яростью нападал на буржуазное общество, которое оба они отождествляли с иудаизмом. Но у отпрыска рода раввинов логично предположить и другую даль, отсутствовавшую у бывшего христианского богослова, более глубокое намерение противоположной направленности, вызванное совсем иной страстью; отождествляя иудаизм с обществом и магическим образом превращая всех евреев в людей, умеющих делать деньги, этот разоренный еврей, обращенный в христианство в возрасте семи лет, мог неосознанно пытаться дистанцироваться от иудаизма, получить сертификат своей непринадлежности к еврейству, предъявить алиби, на которое особенно в ту эпоху тщетно надеялось столько его собратьев.

Как бы ни относиться к этой интерпретации, было бы ошибкой видеть в «Еврейском вопросе» лишь полемический прием по гегельянской моде, т. е. ошибку молодости. В самом деле, достаточно краткого знакомства с перепиской Карла Маркса, чтобы увидеть, что он до конца жизни находил удовольствие в антисемитских остротах. Следует отметить, что он применял термин «еврей» только к другим, никогда к самому себе, что подтверждает нашу интерпретацию:
«Еврей Штейнталь с медовой улыбкой…» (1857); «Автор, эта свинья берлинской журналистики, – еврей по имени Мейер…» (1860); «Ремсгейт полон вшей и евреев» (1879). Своего врача он называл евреем, потому что тот требовал от него платы (1854). Еще хуже, если еврей был банкиром: Бамбергер является членом «биржевой синагоги Парижа». Фульд – это «биржевой еврей», Оппенгейм -«египетский еврей Зюсс». Что же касается Лассаля, «форма его головы и его волосы доказывают, что он происходит от негров, которые присоединились к шайке Моисея во время исхода из Египта», или же он «самый большой варвар среди всех польских жидов», а также прокаженный Лазарь, который в свою очередь воплощает «первоначальный еврейский тип».

Более того, подобные инвективы можно найти в неподписанных политических статьях, которые в 50-х годах автор «Капитала» публиковал в «New York Daily Tribune», чтобы ежемесячно сводить концы с концами. Достаточно одного примера:
«Прошло 1855 лет после того, как Иисус изгнал менял из храма, и то, что эти торговцы, которые сегодня в основном состоят при тиранах, снова представлены преимущественно евреями, может быть гораздо большим, чем простая историческая случайность. Еврейские менялы лишь в более крупном масштабе и более гнусным способом делают только то, что многие другие делают в матом, незначительном масштабе. Но поскольку евреи так могущественны, наступило время, когда необходимо выявить и разоблачить их организацию».

Что можно об этом думать? Возможно, следует отнести к Мессии революции то, что мы уже говорили в связи с Вольтером. В самом деле, в алхимии антисемитской страсти воображение (упреки самому себе в поступках, свойственных евреям, продолжающееся соперничество с евреями при отождествлении себя с ними в негативном смысле) и реальность (быть евреем по рождению, но не хотеть оставаться евреем) могут привести к сходным результатам. Но во втором случае результат может оказаться еще более взрывоопасным, поскольку реальность выступает как опора для воображения. Отсюда возникают дополнительные стимулы и напряжения: так, обратившимся в христианство становится еще более важным доказать себе и другим, что они не являются евреями. В нашем случае друзья и последователи Маркса проявляли, каждый по-своему, свое еврейство. Его зять доктор Лафарг даже полагал, что обнаруживал еврейское происхождение в пропорциях своего тела. Но антисемиты, вышедшие из числа потомков Израиля, не имели в своем распоряжении возможности подобно Вольтеру почувствовать себя христианнейшим господином» («gentilhomme très Chretien») при встрече лицом к лицу с евреем. Симуляция оказывается напрасной; удары получает тот, кто их наносит, жертва и палач сосуществуют в одном теле, так что евреям антисемитизм приносит лишь весьма сомнительные удовольствия. Но были и совсем другие образы; оставалась «поставленная с головы на ноги» историософия, которая сохраняла напряженность апокалипсических видений младогегельянцев. Этот революционный и христианский мессианизм, ошибочно трактуемый как «еврейский мессианизм» Карла Маркса (При очень широком подходе любой мессианизм (в том числе, например, мессианизм Просвещения и, н еще большей степени, мессианизм хилиастических движений Реформации) может квалифицироваться как «еврейский», поскольку при выяснении его истоков неизбежно происходит последовательное приближение к еврейским апокалипсисам н пророческим книгам. Но когда говорят о «еврейском мессианизме» Маркса, то обычно имеют в виду его этнические или культурные корни. В то же время совершенно очевидно, что r детстве его не познакомили ни с малейшими рудиментами еврейской традиции, и он никогда не думал о самосовершенствовании в этом аспекте: все его источники (а он проявлял очень хорошее знание Библии) были, в целом, христианскими. Более того, он мог унаследовать от семенной среды некоторую «веру в прогресс», характерную для эмансипированных евреев.), это ожидание конца света или последней битвы всегда были для него характерны. Именно эта эсхатология находила отклик в научной мысли марксизма. Но здесь было еще и другое: не определялись ли поиски последних тайн бытия стремлением, по образцу схоластических традиций, охватить социальную жизнь во всей ее полноте, определить историческую значимость и вскрыть изменчивость и относительность социальных институтов и систем правления?

Так или иначе, надежды и метафизическая интуиция молодого Маркса не переставали воодушевлять его социально-экономическую критику. В частности, в основе его социологии лежала милленаристская ересь. Неосуществимые мечты двигали вперед науку. Как у Кеплера и Ньютона, метафизические построения ищут опору в строгих доказательствах. Как это часто бывает, поддельное выдается за настоящее, но именно так устроен этот мир.

Поэтому нет ничего удивительного, что оружие, которым Маркс хотел поразить современное общество, вскоре обернулось против него. В «Новой Рейнской газете», которую он возглавлял в конце революционного 1848 года, его любимым корреспондентом был Эдуард Теллеринг, писавший ему из Вены; «То, что вы называете буржуазным, представлено здесь евреями, которые завладели демократическими рычагами управления. Но этот иудаизм в десять раз гнуснее западной буржуазии… Если мы победим, то еврейские низы, чьи подлые махинации полностью дискредитируют демократию в глазах народа, как всегда окажутся в выигрыше и заставят нас ощутить все низости буржуазного режима…» После поражения революции Теллеринг попытался поступить на службу прусского правительства. Ради публичного покаяния в 1850 году он опубликовал антикоммунистическую брошюру, в которой писал: «Будущий немецкий диктатор Маркс является евреем. А нет более безжалостных мстителей, чем евреи. В 1848 году я вынудил его выступить против евреев в его газете. Кусая губы, он сделал это, потому что остальные его сотрудники также выступали против евреев. Теперь его сердце стремится к мести…» Брошюра называлась «Авангард будущей немецкой диктатуры Маркса и Энгельса». Этому примеру последовали другие, число которых постоянно возрастало. Сочинение Теллеринга оказалось лишь первым камнем.

Рихард Вагнер

Многие художники стремились стать пророками, но Вагнер оказался единственным, кого признали в качестве такового в его собственной стране и на всем Западе. Поэтому он нас здесь интересует не как чистый музыкант, а как музыкант, которому удалось внести свой вклад в политическое формирование своей эпохи.

В его случае все было исключительным. Начнем с неразрешимой проблемы его происхождения, поскольку никогда не удастся выяснить, был ли он сыном саксонского чиновника Карла Вагнера или актера Людвига Гейера, чье имя он носил до четырнадцати лет. Еще меньше шансов установить, был ли этот актер евреем, как это часто утверждалось (В 1912 году некий Отто Бурно посвятил тему своей докторской диссертации Людвигу Гейеру. Саксонские приходские архивы позволили ему установить предков Гейера вплоть до его прадеда Беньямина Гейера, который в конце XVIII века был органистом в церкви Эйслебена. Изучение актов о рождении последующих поколе ний позволили ему установить, что все потомки Людвига Гейера относились к евангелической церкви, на основании чего он сделал вывод, «что возможность отцовства Гейера не влечет за собой ничего унизительного для оценки творчества Вагнера». (O. Bournot. Ludwig Heinrich Christian Geyer. Leipzig, 1913, p. 13.) Таким образом, поклонники Вагнера могут успокоиться, но существенно, что сам Вагнер не располагал этими сведениями; едва ли он мог помышлять о том, чтобы предпринять расследование происхождения своею отчима.).

Сами по себе подобные вопросы не имеют значения для нашей темы; напротив, чрезвычайно существенным является то, что об этом думают сами действующие лица, что оказывается истиной в их глазах. Известно, что Вагнер склонялся к «гипотезе о Гейере», т. е. считал себя внебрачным ребенком. Думал ли он к тому же, что Гейер (что по-немецки значит «коршун») был евреем? Это также кажется вероятным. Но опять возникает дилемма: просто незаконнорожденный или внебрачный сын еврея – здесь нет существенной разницы, поскольку для неосознанного антисемитизма еврей является незаконнорожденным; но и обратное может быть справедливым в той мере, в какой преследуемый незаконнорожденный сближается с евреем. И тот, и другой являются темными личностями, «без крова и очага». Мы можем напомнить то, что мы говорили в предыдущей главе: в подобных делах воображение, «психическая реальность» имеют первостепенное значение. В крайнем случае можно задать себе вопрос на этот раз в связи с причудами коллективного воображения: стал бы Вагнер (т. е. «каретник») для Германии тем же самым и под именем коршуна?

В его автобиографии мы читаем, что в детстве Вагнер называл себя этим вдвойне сомнительным именем («Gayer [«коршун»] это уже почти Adler [«орел»]», – восклицал Ницше) (Adler является довольно распространенной фамилией среди немецких евреев, также как и другие «птичьи» фамилии – Sperling (воробей), Опт (гусь), Strauss (страус) и, наконец, Vogel (птица). Кроме того, в немецком языке, как и во французском, слово «коршун» имеет переносное значение «хищник, ростовщик», что могло лишь усиливать подозрения относивший происхождения отчима Рихарда Вагнера.). Вагнер пишет, что Людвиг Гейер утешал его мать в связи с изменами ее мужа, и вообще отзывается о нем очень тепло и с любовью, называя его иногда своим отчимом, а иногда отцом, как если бы он сам не был уверен в том, кем он ему приходится в действительности. Эти описки, сделанные человеком, рисующимся для вечности, свидетельствуют о происхождении невроза, который по-своему отмечают почти все биографы Вагнера в зависимости от степени своего благоговения перед священным идолом: непропорциональная, чисто вагнеровская мания жалобщика.

Приведем свидетельство его первого французского апостола Эдуара Шуре:
«… малейшее противоречие вызывало у него неслыханный гнев. Это были прыжки тигра, вой фавна. Он метался по комнате как лев в клетке, его голос становился гортанным, жалящие направо и налево слова, раздавались как рев. В такие минуты он казался необузданной стихией, как вулкан во время извержения. Наряду с этим ему были присущи приступы пылкой симпатии, трогательные проявления жалости, необыкновенное сочувствие к страдающим людям, к животным и даже растениям. Этот Вспыльчивый человек не мог видеть птицу в клетке; он бледнел при виде срезанного цветка, а когда он замечал на улице больную собаку, то приказывал принести ее к себе в дом. Все в нем было огромным, чрезмерным…»

Разве некоторые черты этого портрета, точнее самые первые, не напоминают немецкого идола нашего столетия? Любовь к животным может служить здесь путеводной нитью; перерезание горла курице пробуждало в Вагнере старые наваждения, как он сам писал Матильде Везендонк:
«Страшный крик живого существа, его раздирающие предсмертные жалобы наполняют ужасом мою душу. С тех пор я не могу отделаться от этого впечатления, которое ко мне так часто возвращается. Ужасна эта бесконечная пропасть жестокого страдания, на котором продолжает покоиться наше столь благополучное существование…»

Мания кастрации была у Вагнера тесно связана со страхом смерти, а также с любовным пылом, с его бурными, скандальными связями, с его необузданной страстью к роскоши, которые по-своему описывают все его биографы. Он сам оправдывается за это перед своим другом Листом, ссылаясь на свой гений художника и мага:
«…я не могу жить как собака. Я не могу спать на соломенной подстилке и удовлетворяться низкосортными напитками. Моя чувствительность, столь возбудимая, столь хрупкая, исключительно нежная и мягкая, должна быть удовлетворена каким-либо образом, чтобы мой дух мог предаться чудовищно трудной задаче созидания несуществующего мира».

Этот созданный им величественный мир в дальнейшем был населен ариями и семитами, – самозванство вагнеровского масштаба. Все в нем было величественным: пробуждение его антисемитской ярости, занявшей особое место в истории музыки и в истории Германии, заслуживает еще и места в учебниках по психологии. Эта ярость выплеснулась наружу в 1850 году, когда Вагнеру было тридцать семь лет; до того, как он сам об этом пишет, он выступал за полную эмансипацию евреев.

В 1837 году он, никому неизвестный музыкант, завязал отношения с Мейербером, который был на двадцать лет его старше и в ту эпоху был королем европейской оперы. Сначала Мейербер стал для Вагнера богом творчества, немецкого и мирового. В своем первом письме, посланном издалека, Вагнер писал:
«…здесь не место умножать неуклюжие хвалы в адрес вашего гения; я ограничусь словами о том, что я вижу, как вы в совершенстве решаете задачу немца, освоившего достоинства итальянской и французской школ, чтобы сделать всеобщим достоянием творения своего собственного гения…»
В одной статье Вагнер сравнивал Мейербера с Глюком, Генделем и Моцартом, его старинными немецкими предшественниками.

Когда в 1839 году Вагнер отправился в Париж в поисках успеха, Мейербер помог ему с истинным великодушием, ввел его в музыкальные круги и одолжил денег. Уверенный в себе молодой музыкант принял это как должное: мог ли он представить себе лучшего приемного отца, чем богатый и доброжелательный художник-еврей, чье имя к тому же рифмовалось с именем Гейера? Итак, он говорил Мейерберу, что надеялся только на его поддержку; он умолял: «Помогите мне, и Бог мне поможет, с благоговением я вручаю себя вам со всеми моими грехами, несчастьями, слабостями и печалями, я молю Бога и вас избавить меня от всех зол. Не отнимайте у меня вашего расположения, и Бог будет со мной…»

Как бы ни были преувеличены эти излияния, они вполне соответствуют тем чувствам искренней благодарности, которые отразились в его личном дневнике за июнь 1840 года. Но склад характера Вагнера и, возможно, парижские интриги не позволили этой идиллии продолжаться слишком долго. И хотя Мейербер по-прежнему исполнял свою роль надежного покровителя, его протеже вскоре проявил весьма откровенную двуличность. Переписка с Робертом Шуманом проливает свет на эту историю. В конце 1840 года Вагнер еще был сторонником Мейербера: «Не позволяйте ругать Мейербера: я обязан ему всем, и особенно своей очень близкой славой!» Такие обязанности очень скоро оказываются невыносимыми – в начале 1842 года тон становится совершенно иным: «Галеви прямой и честный, он не заведомый коварный лжец как Мейербер. Но не нападайте на него! Он мой покровитель и – кроме шуток – очень приятный человек!»

Итак, Вагнер еще не стал сознательным антисемитом, но он уже настроен против Мейербера и … он проявляет осторожность. Достаточно того, что Мейербер продолжает оказывать ему поддержку, организуя постановку «Риенци» в Дрездене и «Летучего голландца» в Берлине, чтобы Вагнер публично выразил ему свою благодарность в первом издании своей «Автобиографии» и в письме, датированном февралем 1842 года: «Целую вечность я не смогу говорить вам ничего другого, кроме благодарности!» Однако в письме Шуману он замечает, что творчество его благодетеля это «источник, даже один запах которого уже издалека внушает мне отвращение, как только я его почувствую». Тем не менее он продолжает обхаживать Мейербера, что позволяет ему еще раз осенью 1848 года получить от него финансовую помощь.

Потерпев неудачу в Париже, с 1842 года Вагнер становится оперным дирижером в Дрездене. Это революционный и младогегельянский период его жизни: он читает Фейербаха, заводит дружбу с Бакуниным, хочет связать будущее своего искусства с политическим будущим Германии и весной 1849 года принимает участие в саксонской революции. Забавный эпизод показывает, что он был осторожным революционером, «знающим, до каких пределов он может доходить»; в критический момент беспорядков этот неудержимый позволил своей жене Минне запереть себя на ключ. Затем он эмигрирует в Швейцарию, где в 1849-1851 годах сочиняет свои основные теоретические трактаты. В этой ссылке он сосредотачивается на германских и германоманских мифах; отныне, как хорошо известно, он станет перелагать на музыку филологические и метафизические спекуляции и будет иметь сенсационный успех. В 1939 году Жорж Дюмезиль вспоминал: «В 1914- 1918 годах вагнеровские имена, вагнеровская музыка вдохновляли немецких бойцов во время поражений и потерь еще сильнее, чем в часы триумфов. Третьему рейху не пришлось создавать свои основополагающие мифы…» Но прежде чем вдохнуть жизнь в эти мечты, Вагнер занялся объяснением своего проекта.

В первом из своих сочинений он провозглашает, что легенда более реальна, чем история, и формулирует так называемую арийскую теорию происхождения человечества: «Именно в этих горах [в Гималаях] мы должны искать первоначальную родину современных народов Азии и всех народов, которые переселились в Европу. Там находится источник всех цивилизаций, всех религий, всех языков…» Далее он воскрешает древнего бога Вотана или, скорее, думает, что нашел в нем Бога христиан, Бога Сына, что стоит отметить, а не Бога Отца:

«Не следует думать, что высший отвлеченный бог германцев Вотан был вынужден уступить свое место Богу христиан; скорее он смог полностью отождествиться с ним; достаточно очистить его от всевозможных атрибутов, которыми наделили его различные народы в зависимости от своего национального характера, страны, климата… Этот первобытный бог, единственный, национальный, к которому разные народы возводили свое земное существование, со всей очевидностью был забыт в наименьшей степени: именно в нем обнаруживается ключевая аналогия с Христом, сыном Божьим, поскольку он тоже умер, был оплакан и отмщен подобно тому, как еще сегодня мы мстим евреям за Христа, Вера и привязанность тем легче перешли на Христа, что в нем узнали древнего Бога».

Но Вагнеру также было за что мстить – детство, нищета, неудачи? Или благодеяния, полученные от еврея Мейербера, и своя собственная угодливость? Есть все основания полагать, что эта последняя причина была достаточно весомой, однако Вагнер по-прежнему проявлял осторожность и опубликовал свой трактат «Иудаизм в музыке» под покровом двойной анонимности: он подписал его вымышленным именем и подвергал нападкам не прямо Мейербера, но через посредство Мендельсона-Бартольди и евреев вообще. В июне 1849 года он поделился своими намерениями с Листом:

«Необходимо, чтобы у меня было столько же денег, сколько у Мейербера, даже больше, чем у Мейербера, иначе я становлюсь опасен. Из-за отсутствия денег у меня возникает бешеное желание заняться терроризмом в области искусства. Благослови меня, или, еще лучше, помоги мне. Возглавь эту великую охоту: мы откроем такую стрельбу, что перебьем огромное количество зайцев…»

В следующем году он приступил к осуществлению своего проекта. Три темы пересекаются в «Иудаизме в музыке», самом знаменитом и самом влиятельном его трактате. В качестве введения в тему Вагнер совершает публичное покаяние бывшего революционера, который отныне намеревается заключить мир с властями и установившимися традициями – это еще одна причина, чтобы сделать из евреев козлов отпущения:

«Даже когда мы боролись за эмансипацию евреев, мы выступали скорее за абстрактный принцип, чем за конкретное дело. Кроме того, весь наш либерализм был лишь игрой немного смущенного ума, когда мы защищали народ, который не знали, и даже избегали малейших контактов с ним. Наши страстные требования равноправия для евреев во многом определялись возбуждением, вызванным общим состоянием умов, а не реальной симпатией…»

Вторая тема этого труда состоит в том, что евреи господствуют над выродившимся обществом и особенно над искусством этого общества: «Нам нет нужды доказывать, что современное искусство иудаизировано; факты бросаются в глаза и совершенно очевидны. Самая неотложная задача состоит в освобождении от еврейского господства…» За этим следуют погребальные образы:

«Только в тот момент, когда становится очевидной внутренняя смерть организма, чуждые элементы оказываются достаточно сильными, чтобы им завладеть, но лишь для того, чтобы обеспечить его разложение. Тогда плоть этого организма может исчезнуть в кишении червей, но какому человеку в здравом уме придет в голову относиться к этому организму как к живому?»

Но если соблазнитель-еврей идет от одной победы к другой, его положение не становится менее трагическим. Вагнер старается описать нам это положение, что является третьей темой «Иудаизма в музыке», в которой желчь не исключает ясности ума: «Образованные евреи приложили все усилия, которые только можно себе вообразить, чтобы освободиться от характерных черт своих вульгарных единоверцев: во многих случаях они даже считали, что достижению их целей может способствовать христианское крещение, которое смоет все следы их происхождения. Но это рвение, которое никогда не приносило всех ожидаемых результатов, приводило лишь к еще более полной изоляции образованных евреев, к тому, что они становились самыми черствыми из людей, в такой степени, что мы теряем наше прежнее сочувствие к трагической судьбе этого народа».

Ничего хорошего не может произойти от таких евреев, вдвойне зловредных и бесплодных в глазах Вагнера, поскольку они «порвали все связи со своим собственным народом». Даже Мендельсон-Бартольди, чей талант в частных беседах он ставил исключительно высоко, никогда не мог «оказать на наше сердце и нашу душу такое всеохватывающее воздействие, которое мы ожидаем от искусства». Но самые ядовитые стрелы оказались пущенными в Мейербера:

«Тому, кто наблюдал дерзкие манеры и безразличие собрания правоверных в синагоге во время божественной службы в музыкальной форме, легко понять, что оперный композитор-еврей не будет задет подобным поведением публики в театре и без отвращения станет работать для театра… Благодаря впечатлению холодности и настоящей неловкости, возникающему у нас, знаменитый композитор открывает нам специфику иудаизма в музыке. Из внимательного рассмотрения тех фактов, которые мы смогли узнать во время поисков причин нашего необоримого отвращения к еврейскому духу, вытекают доказательства бесплодности нашей эпохи в области музыкального искусства».

В заключение Вагнер пишет: «Иудаизм – это дурная совесть современной цивилизации». Он напоминает о Вечном жиде, который может надеяться на спасение только в могиле. Посредством угроз он увещевает евреев: «Подумайте, что существует одно-единственное средство снять проклятие, тяготеющее над вами: искупление Агасфера – уничтожение!» Этими строками завершается текст; имя Мейербера ни разу в нем не упомянуто.

В следующем году, в работе «Опера и драма» Вагнер походя подвергает открытой критике Мейербера, называя его по имени и выдвигая новый аргумент: «Будучи евреем, Мейербер оказался лишенным родного языка, неразрывно связанного с самыми глубинными чувствами его существа; он с одинаковым интересом говорит на каком угодно языке и перекладывает этот язык на музыку таким же образом». В дальнейшем Геббельс повторит эту мысль в более краткой формуле: «Когда еврей говорит по-немецки, он лжет!»

В своей «Автобиографии» Вагнер уверял, что «Иудаизм в музыке» вызвал против него еврейский заговор во главе с Мейербером; он приписывал этому заговору всю критику, все интриги, все удары судьбы, с которыми ему пришлось столкнуться в его бурной жизни после 1851 года:

«Сенсация, вызванная этой публикацией, настоящий ужас, распространяемый ею, невозможно сравнить ни с одним событием такого рода… Именно этим объясняется неслыханная враждебность, проявляемая по отношению ко мне со стороны всей европейской прессы… Эта ярость выразилась в вероломстве и клевете, ибо вся кампания была организована большим знатоком этого дела г-ном Мейербером, и он управлял ею твердой рукой до конца своих дней…»

Мы здесь видим Вагнера во власти мании преследования; первый подходящий случай сделал его законченным антисемитом. В 1853 году Лист описывал княгине Витгенштейн новую манию их общего приятеля: «… он бросился мне на шею, потом он катался по полу, ласкал свою собаку Пегги и говорил ей глупости, время от времени бросая оскорбления в адрес евреев, которые представляются ему общим наименованием с очень широким значением. Одним словом, это грандиозная, величественная фигура, чем-то напоминающая Везувий…» Двадцать лет спустя последователь Гобино Людвиг Шеман дал более подробное описание вагнеровских вспышек гнева:

«Его жалобы на невыразимую нищету, в которую евреи ввергли наш народ, достигли высшего накала в описании положения немецкого крестьянина, у которого вскоре в собственности не останется ни одного арпана (Старинная мера сельскохозяйственных угодий. 3000-5100 кв. м (Прим. ред.)). Я никогда не замечал в нем ничего, что даже отдаленно напоминало бы этот священный гнев; после этих заключительных слов он совершенно вне себя бросился в зимнюю ночь и вернулся только через какое-то время, когда приступ уже прошел, а шалости ньюфаундленда, сопровождавшего его, вернули ему хорошее настроение…»

Отметим, что на заднем плане этих обличительных речей вырисовываются собаки – пудель Пегги или верный ньюфаундленд. Это заслуживает специального рассмотрения. В то же время другие письма и свидетельства говорят о том, что Вагнер, не склонный питать иллюзии на свой счет, полностью сознавал преимущества, которые он мог извлекать из своей мании – субъективные преимущества: «…уже в течение долгого времени я сдерживал гнев против евреев, гнев, столь же присущий моей натуре, как желчь крови… Их проклятые писульки давали мне повод, и я взрывался…» (письмо Листу, 1852 г.). Но были и объективные преимущества, рост известности: «Благодаря глупости Мейербера, нанявшего в Париже толпу писак, я внезапно стал там знаменитым, по крайней мере ко мне проявляют большой интерес… Перспектива жестокой, но значительной и многообещающей борьбы с Мейербером возбуждает мою… скажем: мою злость (письмо племяннице Франциске, датированное тем же годом).

Этот проницательный Вагнер заблуждался только в одном пункте: Мейербер никогда ничего не предпринимал против своего бывшего протеже, он придерживался принципа не отвечать на нападения и смирился с окружающим антисемитизмом. Тем не менее исторически в человеческом плане он оставался проигравшим, «притворщиком». (Как если бы он заранее смирился с этим, в 1840 году Мейербер писал Генриху Гейне, что «девяносто девять процентов читателей антисемиты, поэтому они наслаждаются и всегда будут наслаждаться антисемитизмом, если только его будут преподносить им достаточно умело».)

«Евреи» этой эпохи также никогда ничего не предпринимали ни против композитора, ни против памфлетиста; напротив, он продолжал находить среди них поддержку и самых верных друзей. Под сенью музыкального шатра, под лозунгом искусства для искусства диалектика антисемитизма могла свободно развиваться во всей своей чистоте.

Каковы бы ни были причины, факт состоит в том, что в области изящных искусств эмансипированные евреи прежде всего добились превосходства как музыканты. С самого начала XIX века они были композиторами и исполнителями: в том, что автор «Кольца» и гениальный антрепренер Вагнер прибегал к их талантам, нет ничего удивительного. В данном случае симптоматичной является частота. Предрасположение Вагнера к исполнителям-евреям хорошо известно; «Почему ваш отец и мой не сделали нам в свое время обрезание?» – комично восклицал дирижер оркестра Ганс фон Бюлов, обращаясь к своему собрату.

«Многие из моих лучших друзей евреи»; Вагнер всегда следовал этому золотому правилу антисемитизма прошлого. Но эта преступная склонность или это алиби, имеет и обратную сторону; психологически выгода легко становилась взаимной. В окружении Вагнера самым крайним случаем такого рода была история с виртуозом Иосифом Рубинтштейном. Их связь началась с письма, отправленного этим музыкантом со своей родной Украины автору «Иудаизма в музыке», в котором он писал, что согласен с ним по всем пунктам и что поэтому ему остается выбор между самоубийством или искуплением под сенью Метра. Вагнер согласился оказать ему отеческое покровительство, принял его в 1872 году в число своих домочадцев, и он стал его любимым пианистом; мелодии Зигфрида, Вотана, Валькирий исполнялись для гостей в обработке для клавишных этим евреем. Его преданность Вагнеру не знала границ, а его смерть повергла Рубинштейна в такую растерянность, что он совершил самоубийство на могиле своего метра. В официальной биографии Вагнера написано: «Он не смог вынести того, что вынесли все приверженцы Метра – пережить его».

Другой пианист, ученик Листа Карл Таусиг не упоминается как еврей в этой биографии, составленной под наблюдением Козимы Вагнер: ее авторы ограничились намеком на «его темное происхождение». Дело в том, что Таусиг был также деловым человеком, он был главным творцом байрейтского проекта; безусловно, поклонникам Вагнера было важно пощадить его посмертно.

Также евреем был тенор Анджело Нойман, любимый Лоэнгрин и Зигфрид Вагнера; став директором театра, он сумел получить от метра обещание мировых прав на «Парсифаля» за пределами Байрейта. После артистов, импресарио, поклонников и меценатов Вагнер особенно ценил музыкального критика Генриха Поргеса, так что он пригласил в Мюнхен и хотел привязать к себе в качестве секретаря этого «старейшину вагнерианцев». Делами Patronalsverein в Байрейте управлял некий банкир Кон, и сам композитор соглашался с тем, что больше всех его операм аплодировали евреи.

Пытались ли они утвердить таким образом свою принадлежность Германии? Притягательность антисемитов для ассимилированных евреев может питаться из разных источников: в их глазах этот враг может казаться наделенным специальными полномочиями для выдачи особого сертификата патриотизма или неиудаизма. Искушение может оказаться довольно изысканным: например, приведем размышления, возникшие после прочтения «Иудаизма в музыке», которые некий еврей традиционных взглядов, романист Бертольд Ауэрбах, доверял своему родственник):

«Это сочинение является более опасным и ядовитым, чем это может показаться, и нельзя ограничиваться словами: это пройдет, поскольку вскоре станет очевидным, что Вагнером движет лишь хитрость и зависть. Нет, здесь что-то совсем другое, что нужно признать и понять до конца (…) многое из того, что Вагнер говорит о музыке Мендельсона, я и сам чувствовал…»

Ауэрбах добавлял, что этой музыке недоставало естественности и делал исключение лишь для «Вальпургиевой ночи» и «Сна в летнюю ночь». Выступал ли он только в качестве музыканта или стремился одновременно проявить себя в качестве истинного немца?

Посмотрим теперь на вагнеровскую сторону этого дела. Его антисемитизм все более нарастал до последних дней его жизни и приобретал все более агрессивные формы. Прежде чем обратиться к его сочинениям или причудам, отметим характерную реакцию на следующий день после пожара в венском Ринггеатре, в котором погибло восемьсот человек, христиан и евреев, он воскликнул: «Люди слишком плохие и не заслуживают жалости в случае массовой гибели. Каков толк от этих подонков, собравшихся в таком театре? Вот когда рабочие становятся жертвами катастрофы на шахте, это меня волнует…» В том же 1864 году он заявлял: «Если род человеческий погибнет, потеря будет невелика: но если он погибнет из-за евреев, это будет позором». Пусть погибнет мир, но пусть он погибнет благодаря Вагнеру!

Почему антисемиты находят удовольствие в позорном для них обществе евреев? Безусловно, здесь может быть множество мотивов, среди которых отметим и то, что таким способом они могли проявить свое благородство. Но главной целью была возможность выставить напоказ свое арийское превосходство заискивающим евреям, а в конечном итоге и самим себе. Подавлять евреев значит подняться над самыми коварными в мире людьми, превзойти сверхчеловеков, сумевших довести до отупления и сделать бесплодными ариев: «Мы набитые дураки, которые всем обязаны евреям», – говорил Вагнер незадолго до смерти.

Этот тиран получал удовольствие от игры с «евреем» как кошка с мышкой. На вершине славы он доверял дирижировать «Парсифалем», этим «германо-христианским священным сценическим произведением» (christlich-germanisches Weihefestspiel) руководителю оркестра Герману Леви, которого он называл своим «полномочным представителем» и даже своим alter ego. Он хотел обратить его в протестантство, но также выражал свое удовлетворение тем, что он сохранил свое имя, ничего в нем не меняя. Небольшая размолвка, происшедшая незадолго до первого представления «Парсифаля», хорошо показывает природу их взаимоотношений.

В середине июня 1881 года Вагнер получил из Мюнхена анонимное письмо, в котором его умоляли не позволять дирижировать его произведением еврею, а также намекали на его незаконную связь с Козимой. В тот день супруги Вагнеры ожидали Леви к завтраку. Муж положил письмо на стол в комнате, отведенной Леви.

Леви опоздал. Вагнер ждал его у входа с часами в руках и сказал ему серьезным тоном: «Вы опоздали на десять минут! Отсутствие пунктуальности идет сразу после неверности!» Затем он добавил: «Теперь пошли завтракать. Нет, сначала прочтите письмо, которое я приготовил для вас».

За столом взволнованный письмом Леви хранил молчание. Вагнер спросил его, почему он столь молчалив. Леви ответил, что он не понимает, почему Вагнер дал ему прочитать письмо вместо того, чтобы немедленно разорвать его. В ответ он услышал: «Я вам скажу. Если бы я никому не показал это письмо, если бы я сразу же разорвал его, возможно, что-то из его содержания осталось бы во мне, а так, могу вас уверить, что у меня не останется от него никаких воспоминаний».

Не прощаясь, Леви вернулся в Бамберг, откуда он настойчиво потребовал от Вагнера освободить его от дирижирования «Парсифалем». Вагнер ответил телеграммой: «Дорогой Друг, я прошу вас со всей серьезностью вернуться как можно быстрее: главное дело должно быть доведено до конца». Леви настаивал на своей отставке и получил после этого письмо, содержащее следующие фразы:

«Дражайший друг! Я выражаю мое глубокое уважение вашим чувствам, однако таким образом вы не сможете облегчить ни ваше, ни мое положение. Причина состоит в том, что вы смотрите на самого себя столь мрачно, что в наших отношениях с вами мы будем охвачены тоской. Мы совершенно согласны в том, чтобы открыть это г… всему миру, но для этого требуется, чтобы вы не оставляли нас и отказались от этой бессмыслицы. Во имя любви к Господу немедленно возвращайтесь и постарайтесь лучше нас узнать! Ни в чем не отказывайтесь от вашей веры, но наберитесь мужества для этого! – возможно, в вашей жизни произойдет большой переворот, – в любом случае вы будете дирижером «Парсифаля».

Такова была любимая игра Вагнера: садистское желание унижать; сентиментальный и покладистый нрав; но прежде всего стремление еще теснее привязать к себе свою жертву. Леви согласился с тем, что «Иудаизм в музыке» был продиктован благородным идеализмом; в том же году он писал своему отцу, раввину: «Потомки когда-нибудь признают, что Вагнер был таким же великим человеком, как и музыкантом, что уже хорошо понимают его близкие. Его борьба против того, что он называл «иудаизмом» в музыке и литературе также объясняется самыми благородными мотивами».

После смерти этого верного последователя Вагнера, Х. Ст. Чемберлен посвятил ему хвалебную заметку в «Bayreuther Blatter». Отметив его достоинства еврея, не похожего на других, он приходил к выводу, что его неразрешимая человеческая проблема, т. е. сознание позора его происхождения, делала его особенно подходящим для художественного выражения безнадежных поисков «Парсифаля». Но, как мы увидим ниже, все происходило таким образом, как если бы этот зять Вагнера остановился на середине пути своих размышлений. Вагнеровская библиография насчитывает более сорока пяти тысяч названий, возможно, уступая в этом отношении только Иисусу Христу и Наполеону. Никакой другой художник так не волновал массы, но никого так не ненавидели, как его.

Он стал главным разочарованием в жизни Ницше, который очень его любил, но затем стал убеждать немцев защищаться от него «как от болезни» («Казус Вагнер»). «Вагнер – это полнота, но это полнота порчи; Вагнер – мужество, воля, убежденность порчи». И Ницше объявил войну «байрейтскому кретинизму и одновременно немецкому вкусу». (Ведь, например, Эдмунд фон Хаген в своих «Афоризмах о Вагнере» называл своего кумира «всемогущим, Софоклом, Платоном, Шекспиром и Бэконом, Шиллером и Кантом, Гете и Шопенгауэром в одном лице, господствующем над миром».)

Но вагнерианство, как и гитлеризм, было общеевропейским феноменом. Во Франции имел место энтузиазм Бодлера, Барреса и Пруста, символистов и «Вагнерианского обозрения», «служение с самого детства у алтарей бога Рихарда Вагнера», о котором говорит Леви-Строс. Время, а в еще большей степени испытание гитлеризмом постепенно изменили оценки искусства, которое претендовало на то, чтобы быть искусством будущего, но которое подготовляло кровавое прошлое. В конце прошлого века Анри Лихтенберже писал: «Нет сомнений, что этот немец чистого происхождения, этот подлинный немецкий гений именно среди нас нашел свою вторую духовную родину… В его лице мы чтим одного из самых благородных героев новой Германии и искусства всех времен».

В наши дни Морис Шнейдер признает величие Вагнера, но отмечает, что это величие из-за своей «сакральности» навлекало на него ненависть и насмешки: «Чувствуется обман, непорядочность, и ничто не отталкивает сильнее, чем ложный пророк, который использует в личных целях рвение своих последователей, чем ничтожный маг, использующий святое в преступных целях. Однако приходится прибегать именно к такому пониманию религиозных тайн, чтобы понять апофеоз Вагнера, который он познал в конце своей жизни. Иначе это невозможно объяснить. Когда религия утратила свой престиж, люди ждут от художника, что он займет место священника…»

Что касается самой Германии, то в Третьем рейхе Вагнера чтили еще больше, чем во Втором, и рассматривали его как предшественника и первооткрывателя. Таков был общий дух, но это было также и частным человеческим феноменом. Друг детства Гитлера уверяет, что он «искал в Вагнере нечто гораздо большее, чем модель или пример. Он буквально присвоил себе личность Вагнера, чтобы сделать из нее неотъемлемую часть собственной индивидуальности». Эта формула не кажется преувеличенной в связи с человеком, который в молодости делил современников на вагнерианцев и тех, «у кого нет имени». В характерном для него стиле Альфред Розенберг говорил примерно то же самое: «Бай-рейт – это воплощение арийской тайны (…). Суть западного искусства открывается в Вагнере, а именно: нордическая душа не является созерцательной, она не теряется в индивидуальной психологии, она стремится жить по космическим законам духа и создавать их спиритуализм и архитектонику». Но, возможно, у Вагнера не было лучшего толкователя, чем он сам.

На протяжении всей своей жизни он комментировал свое творчество, в котором он стремился сплавить в единое неразрывное целое музыку, направленное действие и идеологию. После цюрихского периода он особенно много писал об искусстве, политике и на другие темы в Байрейте, в конце своей жизни. Его антисемитизм не претерпел никаких изменений, но лишь стал более мрачным: «Я считаю еврейскую расу прирожденным врагом человечества и всего благородного на земле; нет сомнения, что немцы погибнут именно из-за нее, и. может быть, я являюсь последним немцем, сумевшим выступить против иудаизма, который уже все держит под своим контролем», – писал Вагнер в 1881 году королю Баварии Людвигу II. (Это не мешает ему в том же году поддерживать своего импресарио Анджело Ноймана, подвергшегося нападкам в разгар антисемитских волнений в Берлине, критиковать по этому случаю антисемитские кампании и говорить об «абсурдных недоразумениях», – все это тоже Вагнер.) Пессимистические мотивы Шопенгауэра обогащаются теориями Гобино по поводу расовой деградации. «Пластичный демон упадка человечества», – так характеризует он евреев в одной работе под весьма показательным названием «Познай самого себя» («Erkenne dich selbst»). В ней он приписывает евреям превосходство во зле и удивительные успехи. Он вменяет им в вину изобретение денег и, что еще хуже, бумажных денег, «дьявольского заговора», а в конечном итоге и всей западной цивилизации, которая является «иудейско-варварской смесью», но никак не «христианским творением». Это еврейское могущество кажется ему находящимся у них в крови и таким сильным, что «даже смешение [крови] не может ему повредить: как мужчина, так и женщина, даже если они смешиваются с самыми далекими от них расами, всегда порождают евреев».

Это фундаментальное положение нацизма, из которого вытекают хорошо известные следствия. У Рихарда Вагнера это пересекается с вегетарианством, сторонником которого был также и Гитлер. Он специально проводит связь между «запрещением употреблять в пищу мясо животных» и «тем фактом, что Бог евреев нашел жирного ягненка, принесенного в жертву Авелем, более вкусным, чем плоды земледелия, пожертвованные Каином». По его мнению употребление в пищу мяса животных является главной причиной упадка человечества.

К концу своей жизни он почувствовал влечение к образу Христа, но скроил себе христианство по собственной мерке. В самом деле, он думал, что тайная вечеря означает возвращение к первоначальной невинности, что она символизирует уважение к живой жизни, т. е. вегетарианство. Именно в этом смысле хлеб и вино заменили собой плоть и кровь; именно так апостолы хотели сохранить память о Спасителе и скрепить Новый Завет. Но Церковь очень быстро пропиталась еврейским духом, и эти символы первоначального христианства оказались полностью стертыми.

Как бы там ни обстояло дело с этими теологическими фантазиями, факт, состоящий в том, что на следующий день после победы в 1871 году Вагнер предлагал разместить в Париже «всемирную скотобойню», говорит сам за себя. Он издевается над французами, этими «семитизированными латинянами», тем не менее они остаются для него «богами и хозяевами мира». Эта двойственность весьма показательна.

Другими «низшими расами» – славянской и негритянской, Вагнер, который не был последовательным доктринером, специально не занимался. Что же касается женщин, которые его любили и так много ему помогали, они символизируют в его творчестве романтическое «вечное женственное» в двух видах: непорочной Богоматери и дающей жизнь Венеры, или иначе «природы» в противопоставлении «духу». То. что он собирался изложить по этому поводу, оказалось прерванным в феврале 1883 года его смертью; но, судя по наброскам к его эссе о «женском элементе в человеческом существе», не похоже, чтобы он собирался проповедовать антифеминизм наподобие Прудона.

Манией этого самовлюбленного человека была навязчивая идея осквернения, которая достаточно ясно проявляется в его сочинениях, особенно в том, которое он считал самым важным – «Героизм и христианство». Эта мания выступает в двух формах: запятнанность еврейской кровью и запятнанность плотью животных. Их сочетанию он приписывал упадок Запада. Он не видел иного средства против этого вырождения кроме «божественного очищения» благодаря «принятию крови Христа в том виде, в каком она символически возникает в евхаристии – единственном подлинном таинстве христианской религии… Это противоядие должно остановить вырождение рас, вызванное их смешением; и возможно, что вселенная произвела живые существа только для служения этой религии».

Что же это за религия? Какова эта «арийская тата Байрейта», в которой некоторые комментаторы надеялись найти элементы «религии древних ариев»? В другом сочинении Вагнер уверял, что главный грех рода человеческого – это убийство животных. В его глазах это преступление было тем более ужасным, что он считал, что животные морально превосходят людей, особенно своей «верной преданностью до самой смерти». Он приписывает животным и другие добродетели – честность и наивность, неспособность к обману. Завершается эта работа упоминанием об искупительной смерти Иисуса; но силы зла взяли верх, христианство пропиталось иудаизмом: сегодня «Ветхий Завет» является победителем, а дикое животное [т. е. человек] превратилось в считающего животного…»

В письме, адресованном президенту антививисекционной лиги Э. фон Веберу, Вагнер советует ему прибегнуть к решительным действиям и снова возвращается к евреям: «Так, было бы замечательно напугать евреев, которые изо дня в день ведут себя самым наглым образом. Кроме того, необходимо нагнать страху на господ вивисекционистов; нужно сделать так, чтобы они просто боялись за свою жизнь и чтобы им казалось, что против них выступил народ, вооруженный плетьми и дубинками».

Это еще один случай использования евреев для примера, так что вспоминаются «евреи и поставщики» маршала Гнейзенау и «евреи и филистеры» Клеменса фон Брентано. Другие в это же время говорят о «евреях и франкмасонах». Нам кажется, что мы собрали достаточно фактов, чтобы прийти к заключению в той же манере, которую нам как бы предлагает гениальный художник, полагавший себя «сознающим бессознательное» (Der Wissende des Unbewussten),

Вагнеровский невроз – это прежде всего обстановка, одна из форм «зла этого века». Чрезмерное, как и вообще все у Вагнера, это «страдание художника» может быть с пользой развито и выставлено напоказ, подобно тому как его антисемитизм лишь выражает господствующую идеологию эпохи. Он является воплощением зла, оскорблением самолюбия. В данном смысле этот невроз, как и любой другой, воспроизводит во взрослой жизни конфликт раннего детства, осложненный в случае с Вагнером сомнительным двойным отцовством. Конфликт не получил успешного разрешения, образ отца оказался расколотым на две части: друзья и покровители воплощали образ доброго и любящего отца, – Гейера, к которому он сохранял признательность. Враги и соперники являлись продолжением отца, угрожающего и деспотического, – Гейера в постели его матери, Гейера-самозванца, еврея, которого он ненавидел и старался стереть его память, но с которым он все же продолжал отождествлять себя в глубинах подсознания.

Можно думать, что обращение Вагнера в антисемитизм в какой-то степени наложило бальзам на его язвы. Оно позволило ему по крайней мере частично заплатить по своим старым счетам. Похоже, что отныне он по-своему чувствует себя отцом и вождем, соответствующим образом организуя свою жизнь; он больше не играет в бунтовщика; он приобрел аудиторию, учеников и последователей, в свою очередь он начинает господствовать. Но рана остается, душа по-прежнему унижена, так что если посмотреть поближе, то окажется, что этот мизантроп испытывает истинную симпатию только к тем, кого он полностью держит в своей власти. Именно так в течение нескольких лет обстояло дело с Ницше. Б 1872 году он писал молодому философу, относившемуся к нему с величайшим почтением, что после его жены Козимы он был единственной наградой в его жизни; кроме них у него была только собака Фиди; его дети во плоти, Зигфрид и Ева, не упоминались в этом экзистенциальном итоговом балансе.

Таким образом, собаки и евреи определяли эмоциональную жизнь этого художника; без сомнения, в глубинах своего подсознания он связывал их друг с другом: об этом свидетельствуют две его мании – осквернение плотью (животных) и кровью (евреев). Кроме того, чувство симпатии к животным он распространял и на евреев, порабощенных и выхолощенных им как Иосиф Рубинштейн и Герман Леви, эти собаки Вагнера в человеческом облике, одушевленные вещи, полностью подчиненные его контролю; радость реванша, отталкивание, преображенное в притяжение. Подобные замещения также отмечаются среди нацистских убийц, больших любителей животных, гордящихся своей доброжелательной симпатией к еврейским рабам, приставленным к ним в качестве личных слуг. Типичные игры антисемитской психологии, которая помимо прочего приписывает объекту своей ненависти с помощью механизма проекции все, что внушает ей страх и что она хочет игнорировать в самой себе: в случае Вагнера пожирающая жадность, жажда денег и жажда крови, обе, рассматриваемые как нечистые и легко объединяемые в одно целое; короче говоря, «еврей» в себе самом. Но этого демона невозможно провести таким образом, особенно у такого проницательного человека как Вагнер, а эту жажду невозможно утолить. Рана остается неизлечимой, вернувшаяся ненависть сохраняется: отсюда чувства вины, скрытые под видом осквернения, и надежда на искупление кровью Спасителя, что вновь отражает у этого обновителя древних мифов жажду крови, неосознанное стремление к мести.

Вокруг этой драгоценной крови мистически протекает действие «Парсифаля», культового произведения Байрейта, апофеоза, обдумывавшегося на протяжении четверти века. Эта кровь вылечит рану короля Амфортаса, которого Вагнер наделил всей своей тоской. Известно, что он взял этот сюжет из легенды о Граале, которую изменил в свойственной для себя манере, уверяя, что средневековый автор плохо ее понял. Некоторые из этих изменений позволяют нам в свете его отношений с Германом Леви добавить два или три окончательных мазка к его портрету.

Среди тех вольностей, которые он позволил себе в разработке темы Грааля, есть такие, что поразили или шокировали многочисленных критиков. Король Амфортас, «фигура огромного трагического значения», как он писал в 1859 году, стал центральным персонажем действия. Тайная вечеря превратилась во что-то вроде вегетарианского пира, за что его осуждали католики; и особенно Великая пятница, которая стала полной противоположностью траурной символики этого дня. «Счастливо каждое создание, все, что возникает и вскоре умирает, ибо природа, получившая искупление, украшается непорочностью в такой день!» Это знаменитая «Хвала Святой пятнице», партитуру которой в феврале 1879 года он послал Герману Леви. Вместе с партитурой было отправлено письмо, полное загадочных намеков, которое Х. Ст. Чемберлен опубликовал в 1901 году в «Bayreuther Blätter» вместе с тридцатью другими письмами Вагнера к Леви. Однако первая фраза этого письма заменена точками:
«Дорогой друг!
[Моя жена не перестает говорить мне о ваших любезностях в ее адрес, и я хочу отблагодарить вас автографом, который вы сможете скопировать для своей коллекции.] То, что я собираюсь вам сообщить, не имеет большого значения, если только выражение моей радости не представляется важным. Говоря таким образом о своей «радости», я не хотел бы выглядеть претенциозным, как если бы эта радость действительно имела большое значение. Но здесь имеются серьезные и глубокие тайны, и тот, кто сумеет полностью осветить их сиянием разума, возможно, решит, что «моя радость по вашему адресу» является счастливым предзнаменованием для будущего построения человеческих положений. Для нас обоих должно служить утешением, что мы окажемся очищенными в гармонии этого построения. – Социальная метафизика! Благодарности и сердечные приветствия от весьма преданного вам
Рихарда Вагнера, Байрейт, 27 февраля 1879».

Можно думать, что исключение первой фразы было сделано из-за Козимы Вагнер или даже по ее просьбе: ей было важно соблюдать дистанцию по отношению к предупредительному еврею-руководителю оркестра. Но остается продолжение, которое отнюдь не казалось опасным вагнерианцам, и именно оно представляет для нас интерес. Что это за серьезные и глубокие тайны, о которых шутливо говорил Вагнер, посылая Леви «Хвалу Святой пятнице»? Что это за общее «очищение», которое он предвидел? Что это за «социальная метафизика»? Более того, почему он так стремился убеждать Леви и общаться с ним? Почему он называл Леви своим alter ego и придавал такое большое значение тому, чтобы «Парсифалем» дирижировал этот сын раввина? Истинная природа взаимоотношений Вагнер-Козима-Леви заслуживает более пристального изучения: две части письма – изъятая фраза и остальной текст – могут оказаться связанными самими различными способами…

Здесь мы возвращаемся к «проблеме Гейера». Если антисемит Вагнер тайно считал себя евреем, он бы не мог выражаться иным способом, и его «язва Амфортаса», эта таинственная болезнь, эти мучения, которые он описывал королю Баварии, могли означать именно это. Но помимо этого можно предложить набросок еще одной гипотезы относительно некоего источника вагнеровского мифа о Парсифале, который должен был оставаться неясным самому художнику.

Иронизируя по поводу сентиментальных восторгов Мейербера, Вагнер однажды назвал его «современным искупителем, агнцем Божьим, искупающим грехи мира». Возмущенный католический критик отец Т. Шмид задавал вопрос в этой связи, не является ли Парсифаль, где большое внимание уделяется Искупителю и Искуплению, богохульным фарсом, пародией на Страсти Господни. Он перечислял ереси Вагнера и задавал себе вопрос, не значится ли на его произведениях шиболет:
«Mysterium, Babylona magna, mater fornicationum et abominationum terrae». («Мистерия, великий Вавилон, матерь блудодеяний и мерзости земной».)

Вероятно, нет необходимости заглядывать так высоко. Можно допустить, что антисемитские тексты были лучшим источником вдохновения для Вагнера, о котором его поклонники говорили, что по вдохновению Духа Святого он смог постичь истинный смысл Тайной вечери. Он был усердным читателем этих сочинении, в чем нет ничего удивительного, и иногда критиковал их: так, он упрекал Вильгельма Марра в поверхностности, а Е.Дюринга в вульгарности стиля. Но «Еврей Талмуда» отца А. Ролинга, профессора богословия Пражского университета, получил его полное одобрение. В этом трактате много говорится о ритуальном убийстве, способном помогать при экземе, от которой он страдал в 1880 году, и его изумляли «странные обычаи евреев». Можно допустить, что в свое время он прочитал «Тайны христианской древности» Даумера; следует также принять во внимание его смятение во время перерезания горла курице – в психологии это называется «реактивным типом». Обвинял ли он евреев в каннибализме или надеялся на спасение через кровь Спасителя, всегда обнаруживается это возбуждение, вызываемое невинной кровью. Но для какой пели может использоваться евреями христианская кровь в соответствии с антисемитской традицией? Варианты достаточно разнообразны: выразить ненависть к страстям Иисуса; освящать мацу; пользовать рану после обрезания; устранять еврейское зловоние; останавливать у мужчин менструальную кровь или лечить другие позорные болезни. В любом случае эту кровь предпочтительнее добывать в Святую пятницу. Евреев обвиняют, что они радуются в этот день; у этой выдумки была тяжелая жизнь, как это показывает размышление, вкладываемое Прустом в уста барона Шарлюсу. Был ли творческий гений Вагнера отравлен этими темами? Шла ли речь для него о скрытом уничтожении клейма Гейера, изгнании этого старого призрака? Был ли этот «еврей» в нем, такой, каким он его видел в себе, тем, кто надеялся на это искупительное выздоровление с помощью христианской крови и радовался в Святую пятницу? Последний смысл «Парсифаля», непонятный самому Вагнеру, окажется следующим: ритуальное убийство, этот колоссальный бредовый фарс, организованный, направляемый его «другим я», сыном раввина Германом Леви?

Страницы: 1 2 3